Изгнанник. Каприз Олмейера - Конрад Джозеф. Страница 55

– Уж не упал ли он в реку, слепой ты сторож? – грозно ворчал Али. – Он приказал мне позвать Махмата. Я быстро вернулся, а хозяина нет в доме. Там эта женщина, сирани, так что Махмат не сможет что-нибудь стащить, но сдается мне, пройдет полночи, пока я смогу прилечь.

– Хозяин, а хозяин! – крикнул он.

– Чего расшумелся? – строго спросил Олмейер, подходя к ним.

От неожиданности малайцы отскочили в сторону.

– Можешь идти, Али. Сегодня вечером ты мне больше не нужен. Махмат здесь?

– Если только этот невоспитанный дикарь не устал ждать. Для таких, как он, учтивость пустой звук. Им не пристало разговаривать с белыми господами, – недовольно пробурчал Али.

Предоставив слугам гадать, откуда он мог так неожиданно появиться, Олмейер направился к дому. Сторож мрачно намекнул на способность хозяина превращаться в невидимку и по ночам… Али презрительно оборвал его. Не всякий белый владеет колдовством. Вот Раджа Лаут действительно умеет делать так, что его никто не видит. А еще он способен находиться в двух местах одновременно. Это любой знает, кроме недотыки-сторожа, который разбирается в повадках белых людей не лучше дикой свиньи. Я-ва!

Али поплелся к своей хижине, громко зевая.

Поднимаясь по ступеням, Олмейер услышал, как хлопнула дверь, но, ступив на веранду, увидел на выходе из коридора одного Махмата. Олмейер удовлетворенно отметил, что тот пытался улизнуть. Заметив хозяина дома, малаец оставил эту затею и прислонился к стене. Махмат – приземистый толстый широкоплечий мужчина с очень темной кожей и мясистыми, покрытыми красными пятнами бетеля губами, раскрывая рот, чтобы что-то сказать, обнажал ряд блестящих гнилых зубов. Большие мутные глаза навыкате постоянно бегали. Нахмурив брови и осмотревшись вокруг, Махмат сказал:

– Белый туан, вы знамениты и сильны, а я беден. Сообщите, чего вы хотите, и я пойду с богом. Поздно уже.

Олмейер задумчиво осмотрел гостя. Как определить, что он… Известно как! Недавно он нанимал этого человека и двух его братьев в лодочную команду перевозить запасы, провизию и новые топоры в верховья реки для рубщиков ротанга. Дорога туда и обратно занимала три дня. На этом его и можно подловить. Олмейер небрежно сказал:

– Я хотел отправить тебя в лагерь, передать сурат Кавитану. Плачу один доллар за день пути.

Махмат тупо мешкал, однако Олмейер, хорошо знакомый с повадками малайцев, мог уверенно предсказать, что он не согласится плыть ни за какие посулы.

– Дело важное, – поднажал Олмейер. – Если быстро обернешься, за последний день пути получишь два доллара.

– Нет, туан, мы не поедем, – хриплым шепотом ответил Махмат.

– Почему?

– Нам предстоит дорога в другое место.

– Куда?

– В одно место, которое мы знаем, – чуть громче сказал Махмат, упрямо глядя в пол.

Олмейера охватила безмерная радость. С наигранным раздражением он сказал:

– Вы живете в моем доме как в своем. Я могу попросить его освободить.

Махмат поднял глаза:

– Мы люди моря, нам не нужна крыша над головой, было бы каноэ на троих и по веслу на брата. Наш дом – море. Мир вам, туан.

Махмат повернулся и поспешно вышел. Олмейер слышал, как он крикнул сторожу, чтобы тот открыл ворота. Махмат молча покинул двор и, прежде чем за ним задвинули засов, про себя решил: если белый выгонит его из дома, то он сожжет и хижину, и как можно больше других построек, до которых только сможет добраться без риска для себя. Подойдя к своему жалкому жилищу, Махмат окликнул братьев.

– Все в порядке! – тихо пробормотал Олмейер, доставая из ящика стола рассыпной яванский табак. Теперь, если что-то обнаружится, он будет ни при чем. Всего лишь хотел послать человека в верховья реки. И даже упрашивал. Махмат первый это подтвердит. Отлично.

Он принялся набивать фарфоровую трубку с длинным изогнутым мундштуком вишневого дерева, прижимая табак большим пальцем и думая: «Нет уж. С ней я больше не хочу встречаться. Дам ей приличную фору, потом объявлю погоню и пошлю лодку за отцом. Да! Так и сделаю».

Олмейер подошел к двери конторы и, вынув трубку изо рта, сказал:

– Желаю удачи, миссис Виллемс. Не теряйте время. Вам лучше пройти к пристани через кусты, там в ограде есть дыра. Не теряйте время. Не забывайте, что речь идет о жизни и смерти. И помните: я ни о чем не знаю. Я в вас верю.

За дверью послышался стук, как будто упала крышка сундука, потом несколько шагов, глубокий протяжный вздох, невнятные слова. Олмейер на цыпочках отошел от двери, сбросил в углу веранды шлепанцы, пыхая трубкой и стараясь не скрипеть половицами, вышел в коридор и свернул налево, в занавешенный дверной проем. За занавеской находилась большая комната. На полу горел маленький фонарь для подсветки компаса, много лет назад взятый из чулана «Вспышки» и служивший ночником, – маленький тусклый огонек посреди великого мрака. Олмейер голыми пальцами, морщась от боли, подтянул фитиль, чтобы пламя горело поярче. На циновках лежали закутанные с головы до ног в белые простыни спящие фигуры. Посредине комнаты стояла маленькая колыбель с квадратной белой сеткой от москитов – единственный предмет мебели в четырех стенах, напоминающий алтарь из просвечивающего мрамора под сводами сумрачного храма. На полу, положив голову на руки, а скрещенные ноги на нижнюю перекладину колыбели, спала женщина. Когда Олмейер перешагнул через вытянутые ноги, она проснулась, села, молча наклонилась вперед и, обхватив колени, уставилась в пол сонными грустными глазами.

Олмейер, держа в одной руке фонарь, а в другой – трубку, стоял и смотрел на лежавшую в колыбели маленькую Нину, эту частицу себя самого, крохотную неразумную крупинку человечества, целиком, как ему казалось, перенявшую его душу. Он как будто плыл на светлой теплой волне нежности, необъятнее всего мира, дороже самой жизни, казавшейся единственно реальным, живым явлением, ласковым, осязаемым, прекрасным и надежным среди неуловимых, ущербных, зловещих теней окружающего мира. На лице Олмейера в неясном свете низкого желтого пламени отразилось сосредоточенное внимание, с которым он смотрел в будущее дочери. Как много он в нем видел! Перед внутренним взором как по волшебству разворачивались сверкающие картины восхитительных, чарующих подарков судьбы, блестящих, счастливых, несказанно великолепных событий, которыми будет отмечен жизненный путь Нины. Он добьется, чтобы так и было! Обязательно добьется! Он сделает это для своего ребенка! Стоявший без движения в ночной тишине, погруженный в пленительные, прекрасные мечты, окутанный прозрачным облаком синеватого табачного дыма Олмейер напоминал погруженного в транс, набожного паломника-мистика, в безмолвном молитвенном экстазе курящего фимиам перед легким, как воздух, алтарем спящего ребенка-кумира, алтарем его маленькой, хрупкой, слабенькой, неискушенной в мирских делах богини.

Когда Али, разбуженный громкими окликами, очнулся ото сна и, спотыкаясь, вышел из хижины, над лесом уже дрожала узкая золотая полоска рассвета, а над головой на светлеющем небосводе бледнели звезды – занимался новый день. Хозяин стоял перед входом в хижину и возбужденно размахивал клочком бумаги.

– Живее, Али! Живее!

Завидев слугу, он подскочил к нему и, сунув бумагу ему в руки, потребовал тоном, заставившим Али сразу же заподозрить неладное, немедленно приготовить вельбот, чтобы отправить его за капитаном Лингардом. Поддавшись волнению хозяина, Али засуетился и предложил:

– Если надо быстро, лучше послать каноэ. Каноэ никто не догонит – не то что вельбот.

– Я сказал: вельбот! Вельбот, дубина! – заорал Олмейер как сумасшедший. – Зови людей! Выполняй! Живо!

Али метался по двору, пинками открывая двери и страшным голосом выкрикивая команды. Из лачуг начали, ежась, выходить сонные обитатели, они тупо смотрели на Али и с ленивым удивлением почесывались. Их было трудно расшевелить. Для начала им надо было сладко потянуться и повести плечами. Некоторые желали позавтракать. Один назвался больным. Никто не мог вспомнить, где хранится руль. Али перебегал от одного к другому, приказывал, ругался, раздавал тычки и время от времени останавливался, ломая руки и чуть не плача, потому что вельбот был медленнее самого захудалого челнока, а хозяин не желал слушать возражений.