Изгнанник. Каприз Олмейера - Конрад Джозеф. Страница 57

За костлявой фигурой, бродившей в окружении изгородей, домов и дикой пышности прибрежных зарослей, издали наблюдали мутные глаза старой служанки и строгий взгляд Аиссы. Эта троица напоминала кучку потерпевших кораблекрушение бедолаг, всеми позабытых и выброшенных на скользкий выступ скалы, к которой подступал свирепый морской прилив. Они прислушивались к приближающемуся реву, жили в тревоге между страхом перед возвращением воды и безнадежным ужасом одиночества, а вокруг бушевал ураган раскаяния, отторжения и безысходности. Двоих выбросило сюда дыханием шторма, отнявшего у них все на свете, даже покорность ударам судьбы. Третья, дряхлая свидетельница их борьбы и терзаний, была вынуждена мириться со своей собственной серой действительностью – утратой сил и молодости, бесполезной старостью, рабским положением. Старуха была брошена вождем племени, самым близким для нее человеком, и обречена влачить остатки затухающей жизни в компании двух непонятных, хмурых изгоев, пассивно и бесстрастно наблюдая их медленную гибель.

Виллемс не сводил глаз с реки, как узник, постоянно следящий, не откроется ли дверь тюремной камеры. Если еще оставалась хоть какая-то надежда, то прийти она могла только с реки и по реке. Он по четыре часа кряду стоял на солнцепеке, позволяя налетавшему с плеса морскому бризу шевелить лохмотья на его теле. Острый соленый бриз временами заставлял его ежиться посреди жары и зноя. Виллемс смотрел на коричневое сверкающее полотно воды, что непрерывным потоком с тихим журчанием свободно текла у его ног. Ему казалось, что он стоит на краю света. Лес на другом берегу выглядел нереальным, недоступным и загадочным, как звезды на небосводе, и таким же безучастным. Вверх и вниз по берегу к воде подступали плотные ряды высоких величественных деревьев, заслоняя небо могучими корявыми ветвями, а снизу навстречу им тянулась густая молодая поросль. Огромные древесные исполины с хмурым, сердитым, недоброжелательно-угрюмым видом молча обступали его, как толпа безжалостных врагов, желавших поглазеть на его медленную агонию. Виллемс был одинок, ничтожен, раздавлен. Он думал о побеге, о том, что нужно что-то делать. Но что? Плот! Он вообразил, как лихорадочно, отчаянно строит его, валит деревья, связывает бревна, плывет по течению в сторону моря, к проливу. Там корабли, помощь, такие же, как он, белые люди. Эти добрые люди спасут его, увезут далеко-далеко, где есть торговля, дома, общество равных, где его смогут как следует понять, по достоинству оценить его способности, где есть нормальная еда, деньги, постель, ножи и вилки, коляски, духовые оркестры, холодные напитки и церкви с хорошо одетой паствой. Он тоже будет молиться. В этом возвышенном краю утонченных удовольствий он сможет сидеть в кресле, обедать на белой скатерти, кивать приятелям, добрым приятелям, снова будет востребован, ведь он всегда был востребован; в этом месте он опять станет добродетельным, корректным, заведет дело, будет зарабатывать деньги, курить сигары, делать покупки в магазинах, носить сапоги… будет счастливым, свободным, богатым. О господи! Что для этого требуется? Всего-то срубить пару деревьев. Да нет же! И одного хватит. Срубить одно дерево… Виллемс бросился было вперед, но тут же остановился как вкопанный. Ему оставили всего лишь перочинный нож.

Он в изнеможении упал на берегу реки, как если бы плот был уже построен, путешествие завершено, а состояние заработано. Утомленные от долгого отчаянного наблюдения за рекой глаза потускнели. Разбухшая река несла вырванные с корнем деревья – в середине потока мелькала длинная вереница корявых черных крапин. Пленник был готов вплавь добраться до одного из этих бревен и спуститься на нем вниз по реке. Что угодно, лишь бы выбраться отсюда! Что угодно! Любой ценой! Можно привязать себя к мертвым веткам. Он разрывался между желанием и страхом, сердце выворачивалось наизнанку от нехватки смелости. Виллемс перевернулся на живот, уткнув лицо в руки. Перед глазами возникло страшное видение: горизонт, где нет тени, где синее небо смыкается с синим морем, одна горячая пустота без конца и без края, в которой, мерно качаясь на сверкающих волнах, плывет мертвая коряга, а на ней – мертвый человек. И никаких кораблей. Одна смерть. Река впадала прямо в смерть.

Виллемс с глухим стоном сел.

Да, смерть. Но зачем умирать? Нет! Уж лучше одиночество, безнадежное ожидание. Он один. Один! Нет, не один. Смерть следит за ним отовсюду, из-за кустов, облаков, шепчет ему голосом реки, наполняет собой пространство, трогает ледяной рукой сердце и разум. Он ничего другого не замечал, ни о чем другом не мог думать. Неизбежная смерть виделась ему повсюду. Казалось, что она так близко, что достаточно протянуть руку – и ты до нее дотронешься. Присутствие смерти отравляло все, что он видел и делал, жалкую пищу, которую ел, грязную воду, которую пил; смерть придавала пугающий облик восходу и закату, ослепительному жаркому полудню, прохладному тенистому вечеру. Ее жуткий силуэт маячил за исполинскими деревьями, в переплетении лиан, среди листьев причудливой формы, больших зазубренных листьев со множеством «рук» и широких «ладоней», протягивавших к нему «пальцы». Эти руки или тихо колыхались, или пребывали в грозном оцепенении, с безмолвным вниманием выжидая момента, когда можно будет схватить его, опутать и душить, пока не испустит дух. Но даже мертвого они его не отпустят: вцепятся в тело и будут держать до тех пор, пока оно не сгниет, не растает в жестоких липких тисках.

А между тем мир был полон жизни. Все знакомые вещи и люди продолжали существовать, двигаться, дышать. Виллемс видел их как бы издали, в уменьшенном виде: они были отчетливы, желанны, недосягаемы и бесценны – и безвозвратно потеряны. А вокруг, не останавливаясь ни на минуту, бешено и беззвучно кипела тропическая жизнь. Если он умрет, ничего не изменится! Ему хотелось дотянуться до чего-то плотного, он изголодался по ощущениям, хотел прикасаться, сжимать, видеть, владеть, осязать. Все вокруг будет существовать еще много лет и веков – всегда. Он здесь околеет, а мир будет жить, нежиться на солнце, дышать тихой ночной прохладой. Для чего? Он-то будет мертв. Будет лежать на теплой сырой земле, ничего не чувствуя, ничего не видя, ничего не зная, одеревеневший, недвижимый, медленно разлагающийся, а над ним, под ним и внутри его деловито, без помех будут копошиться полчища насекомых, маленьких глянцевых чудовищ отвратительного вида с усиками, острыми лапками и клешнями, волна за волной, туча за тучей пытаясь отщипнуть от его трупа свою долю, утолить ненасытный голод, пока от него не останется ничего, кроме выбеленных солнцем костей в высокой траве. Трава прорастет между его голыми, отшлифованными ребрами. Он исчезнет, его никто не хватится и не вспомнит о нем.

Глупости! Этому не бывать. Какой-нибудь выход обязательно найдется. Кто-нибудь да приедет. Какие-нибудь люди. Он поговорит с ними, уломает, на худой конец, заставит помочь. Виллемс чувствовал в себе силу, много силы. Но… Разочарование и осознание тщеты надежд периодически напоминали о себе резкими уколами в сердце. Виллемс снова начинал бесцельное хождение, доводя себя до исступления, не в силах подавить душевную боль физической усталостью. На расчищенной территории тюрьмы для него не находилось мира и покоя. Виллемс обретал отдых, только проваливаясь в черный сон без воспоминаний и сновидений, сон безжалостный и тяжелый, как смертоносный кусок свинца. Погружение в опустошающий сон, прыжок вниз головой из дневного света в ночное забвение – вот и вся передышка от жизни, которую ему не хватало смелости ни переносить, ни закончить.

Виллемс жил и мучился в угаре не высказанных вслух мыслей под бдительным взглядом молчаливой Аиссы. Она тоже мучилась – от горького удивления, острой тоски и отчаянной неспособности понять причину его гнева и враждебности, ненависти в его взгляде, загадочного молчания и ожесточения редких слов. Белые люди швыряли в нее этими словами от ярости и презрения, с явным намерением обидеть, хотя она отдала этому белому мужчине все, что имела, всю себя, всю свою жизнь. Ее обижали за то, что она хотела указать ему путь к истинному величию, пыталась помочь по-своему, по-женски, увлеченная мечтой о нескончаемой, крепкой и незыблемой любви. Непродолжительный контакт с миром белых и оглушительное крушение ее прежней жизни оставили ощущение, что она столкнулась с непреодолимой мощью и безжалостной силой. Жизнь свела ее с человеком из племени белых людей, обладающим всеми их качествами. Все белые одинаковы. Однако в сердце этого человека кипел гнев на своих, причем этот гнев уживался с нежностью к ней. Аиссу опьяняла надежда на великие свершения, порожденная гордым нежным осознанием ее влияния на Виллемса. Да, она слышала шепот удивления и страха, звучавший в его колебаниях, сопротивлении и уступках, но, следуя женской вере в непреклонность однажды избравшего путь сердца и в неотразимость своих чар, продолжала подталкивать своего избранника вперед, слепо и оптимистично верить в будущее, не сомневаясь, что если она только вытолкнет его за ту линию, из-за которой больше нет возврата, то ее самые горячие мечты обязательно сбудутся. Аисса ничего не знала и даже не догадывалась о возвышенных идеалах Виллемса. Она видела в нем воина, лидера, готового к борьбе и кровопролитию, к измене своему племени – и все это ради нее. Что тут неестественного? Разве он не велик, не силен? Они оба, окруженные непроницаемой стеной собственных желаний, были бесконечно одиноки, не видели и не слышали друг друга, каждого окружал непохожий друг на друга, недосягаемый кругозор, они жили на разных планетах, под разными небесами. Аисса помнила слова, взгляды, дрожащие губы, протянутые руки Виллемса, помнила великую, неохватную сладость своей капитуляции, зарождение власти над ним, которой полагалось длиться до самой смерти. А он помнил пристани с пакгаузами, увлекательную жизнь под водопадом серебряных монет, сладкий азарт погони за деньгами, многочисленные успехи, упущенные шансы для умножения богатства и славы. Аисса стала жертвой собственного сердца, женской веры, что в мире нет ничего важнее любви, что любовь вечна. Виллемс пал жертвой своих странных жизненных принципов, своей ограниченности, слепой самоуверенности и святой привычки не видеть дальше собственного носа.