Перед стеной времени - Юнгер Эрнст. Страница 13
В развитии животного мира, представляющем собой непрерывное течение биоса, повторяются одни и те же универсальные элементы: в процесс вмешиваются единые формирующие принципы. Существа летающие, плавающие и передвигающиеся по земле, паразиты и подражатели, хищники и травоядные – удивительно, сколько сходства по форме и сущности они демонстрируют даже при минимальном генетическом родстве. Ящер живет как птица, а сова – как сурок.
Если воспринимать рыбу не как участника своеобразной анатомической эстафеты, но как форму жизни, наделенную собственной судьбой, то можно сказать, что и червь, и змея, и ящер, и птица, и зверь, и человек может быть рыбой. Чтобы это стало очевидным, нужно совсем небольшое усовершенствование в настройке оптики, которое будет осуществлено, когда спор номиналистов и реалистов о проблеме универсалий перейдет на новый уровень. Судя по некоторым признакам, процесс уже начался. За пределами, возле и выше нашей природной системы может быть множество других.
Упорядочение истории человечества не сквозь призму истории культур и народов, а с позиции, близкой к астрологической, сегодня крайне проблематично, невзирая на обилие материала. Благодаря развитию археологии наши познания о древних эпохах значительно расширились и продолжают расширяться. Мощный приток фактов проливает свет на уже знакомые нам культуры и являет нам культуры доселе неизвестные. В результате складывается поразительная картина доисторической эпохи, открывающая не просто новое поле для исследований, но и новое измерение.
Чем больше поступает фактов, тем решительнее разум должен отстаивать свои претензии на господство, на свое право устанавливать порядок и давать имена. Не исключено, что наплыв информации сам по себе есть признак ослабления, эллинистическая черта. Разум превращается в директора музея, в хранителя неконтролируемо растущего собрания.
Уже по этой причине теория Шпенглера, в рамках которой выделяется восемь культур, выигрывает в сравнении с теорией Тойнби, где их значительно больше – двадцать одна. Впрочем, и это число может вырасти при тщательном анализе имеющихся археологических данных. Так или иначе, принцип остается неизменным: разум направляет исследование – не наоборот. Факты порождают доводы, но не истины. Прежде чем исследование начнется, разум расставляет на поле запретительные и разрешительные знаки, тем самым исключая возможность случайных находок.
Шпенглер назвал свое морфологическое учение «коперникианским открытием» в исторической науке. С такой оценкой можно согласиться, если иметь в виду значимость данной теории, но не ее качественные характеристики. В этом отношении она, пожалуй, состоит в более близком родстве с другими системами – например, с учением Тихо Браге [35]. Ей недостает бесконечности коперникианского пространства, сквозь которое луч света проходит прямолинейно, не встречая преград.
Заслуга Шпенглера в том, что в своей картине человеческой истории он использовал великую идею прогресса, понимаемого в духе Гердера и Гёте, – примечательное решение для того времени, когда она, эта великая идея, вследствие искаженного и уплощенного толкования гегелевской философии превратилась, причем не только в историческом самосознании образованных людей, а даже в политической практике, в подобие оптимистического заменителя религии.
Шпенглеровская теория, особенно в том, что касается прогноза развития нашей культуры, напротив, пессимистична, и этот пессимизм оправдан. От представлений о линейном позитивно направленном движении она возвращает нас к циклическим моделям. В этом и заключается причина ее растущей влиятельности.
То, что и эта теория в конечном счете неудовлетворительна, связано с теневой стороной одного из ее преимуществ. Она предлагает нам органическую картину истории, где культуры представлены как могучие деревья. Их жизнь – переход от несознательного зародыша к сознательной зрелости, а от зрелости к смерти, которой предшествует длительное угасание. Это изначальные образы, недоступные для дальнейшего толкования. У них «нет окон», как Лейбниц сказал о монадах. Брошенный взгляд снимает вопрос о причине. Мы ведь не задаемся вопросом, почему дерево стоит здесь, а не там, почему оно стареет, и почему это именно клен или именно липа, хотя существует множество факторов взаимосвязи рода растения и места его произрастания.
Иногда возникает ощущение наподобие того, которое испытываешь, идя по лугу, где поодиночке или целыми группками вырастают грибы, чтобы потом внезапно исчезнуть. Глядя себе под ноги, думаешь: «Что это было? Откуда взялись споры?»
Таким образом, мировая история превращается в череду явлений, следующих друг за другом по необъяснимой прихоти, без внутренней взаимосвязи. Связующее начало заключено в периодичности процессов и в их морфологическом сходстве. Физиогномический взгляд способен его различить, и если это происходит, то нам открывается важное и удивительное – причем во всей полноте, свидетельствующей не столько об обнаружении нового факта, сколько о применении новой оптики, о новом взгляде.
В предисловии к своему главному труду Шпенглер говорит: «Средство для уразумения живых форм – аналогия» [36]. Эти слова затрагивают сущность физиогномической методики. Проводя аналогии, действительно можно многого достичь, в частности, осмыслить и сопоставить исторические фигуры под покровами чисто поверхностного сходства, а также заглянуть в будущее исходя из периодической повторяемости процессов, то есть дать прогноз. В данном отношении физиогномический инстинкт восполняющего приобретает пророческую силу.
Одна из особенностей современного ума заключается в том, что он, активно занимаясь сопоставлением подобного, не удовлетворяется результатами этого процесса до тех пор, пока не определено основание для сравнения, не выявлена общность композиции актов и сцен большого спектакля. Простое обнаружение сходства создает связи, но не мерила. Возникает вопрос о внутреннем единстве многообразных явлений, находящемся вне подобия, которое, таким образом, не только представляет собой неистощимое поле для толкований, но и указывает на неистощимое поле значений, то есть на само творение.
У Шпенглера мы не найдем ответа на этот вопрос. Его морфология мировой истории равноценна великолепно выполненному групповому портрету восьмерых братьев, столь же различных между собой, сколь и схожих друг с другом. Их внутренняя связь была бы нам доступна, если бы мы знали отца или хотя бы могли делать о нем какие-то умозаключения.
Вопрос о плане и смысле мироздания – божественном, нравственном или материальном – тоже не получает ответа у Шпенглера. Его теория подобна дворцу, у которого нет верхнего этажа. Не утрачивая своих морфологических достоинств, она не выводит нас из сферы сравнимого в сферу несравнимого. Между тем именно оттуда, как мы полагаем, поступают главные вопросы.
В этой связи автор «Заката Европы» цитирует Гёте: «Цель жизни в самой жизни». Это многозначное утверждение. Сравнение культур с тысячелетними деревьями, скорее всего, было бы всецело одобрено поэтом. В этом смысле Шпенглер ссылается на него вполне оправданно. Однако морфологический гений Гёте возвышается благодаря гению синоптическому. Он предпринял бы попытку изучить деревья не только в их многообразии, но и в их единстве, через прарастения. Главная опасность морфологии заключается в том, что за деревьями не видно леса.
Во введении Шпенглер рассматривает понятие «план мироздания» (Weltplan) и упрекает философов в том, что они объявили Бога автором этой схемы, тем самым «обременив» Творца. Как бы то ни было, «план мироздания» остается той великой идеей, которая обеспечивает смысловую целостность гердеровской исторической доктрины и на которой основано гегелевское понимание истории как саморазвития мирового духа.