Перед стеной времени - Юнгер Эрнст. Страница 17
Все это ярко проявляется уже у Геродота (особенно в трактате о греко-персидских войнах), делая его сочинения незаменимым чтением на том рубеже, где так-бытие исторического человека получило и продолжает получать травмы, после которых, вероятно, не восстановится.
Оставив в стороне вопросы о характере и тяжести, а также о возможности или невозможности излечения этих ран, мы сосредоточимся на их значении. Прежде всего необходимо понять, можно ли в данном случае говорить о возвращении – возвращении мифических сил, которые, скрываясь под покровами, втискиваются в пробелы осыпающегося исторического мира, – или же это исключено.
Без мифических сил как таковых исторический мир обходиться не способен. Ни государство, ни общество не может следовать только политическому плану, вне зависимости от того, преподносится ли он как государственные соображения или как общественный порядок.
Речь идет не просто о воспоминаниях, которые хранят святилища, а также люди в своих криптах, которые питают поэзию и постепенно превращаются из мощных символов в банальные аллегории, а из аллегорий – в пустые слова. В историческом времени мифическое не перестает быть действительным (как бронза не выходит из употребления в железный век), однако они должны оставаться двумя отдельными потоками, соприкосновение которых может возыметь серьезные, даже опасные последствия. В этой связи уместно, продолжая приведенную аналогию, вспомнить те стихи Писания, где говорится, что, строя жертвенник, нельзя «поднимать железо» (Втор. 5:27).
Мифическая картина мира продолжает существовать, и если попытаться пренебречь ею или вытеснить ее, то она выйдет из берегов и обрушит плотину. Миф следует оберегать внутри культуры – без этого культура невозможна. Он должен иметь собственное место в историческом пространстве, собственный цикл в историческом времени. Ни одно из этих условий не соблюдается в атеистическом государстве, которое, таким образом, свергло не только Бога. Гельдерлин отчетливо увидел этот пробел и в своем стихотворении «Рейн» предрек возвращение «первоначального хаоса».
Большая польза, до сих пор приносимая чтением Геродота, заключается не только в том, что история показана в его трудах как некое новое средство, изобретенное для людей и их общения. Здесь происходит разграничение исторического и мифического времени, мы видим, на что они притязают и каких жертв требуют. Миф воспринимается не как свергнутая власть, а как нечто оберегаемое.
Геродот выказывает ту степень свободы, которая стала эталоном. Ошибочно полагать, будто он освободился в недостаточной мере. Если Сократ во все времена являет собой пример поведения духовно независимого человека, то у Геродота мы находим первую и сразу же образцовую модель достоинства исторического человека и его добродетели – уважения к существующему. Свобода и ограничения немыслимы друг без друга.
Геродот на заре истории смотрел назад, в мифическую ночь. Новый свет сиял ярко, озаряя даже богов. Существует исторический Христос, но не исторический Юпитер. Мы, в отличие от Геродота, окутаны полуночной мглой истории. Пробило двенадцать, и мы выглядываем из темноты, силясь рассмотреть вырисовывающиеся впереди очертания. Нам страшно, нас беспокоят тяжелые предчувствия. Это смертный час и вместе с тем час рождения. Те вещи, которые мы видим или думаем, что видим, еще не имеют имен, они свободны. Попытавшись дать им названия, мы промахнемся, и подчинить их себе нам не удастся. То, что мы назовем миром, может оказаться войной. Планы на счастье обернутся убийственными замыслами, причем, вероятно, очень скоро. Историческое именование действует лишь с оговорками, как классическая физика или традиционные военные тактики. Вещи меняются прямо у нас на глазах. Сужаются стены, внутри которых наши слова продолжают звучать убедительно. Это находит подтверждение в поэзии. Мы получаем свидетельства чего-то большего, чего-то иного, нежели начало новой исторической эпохи, очередного исторического отрезка, сопоставимого с предшествующими.
Мы уже даем пережитым событиям названия, не имеющие бесспорной силы. Что такое свобода, нация, демократия? Что есть преступление, солдат, захватническая война? Ответы на эти вопросы вавилонски разделились, и многозначность слов, ставших рыхлыми, пористыми, не единственная тому причина.
Именование грядущих вещей сопряжено с большой ответственностью. Так было всегда, а теперь – особенно. Слова не просто обозначают известное, они обладают заклинающей силой. Даже с этой точки зрения имеет смысл взглянуть в новом свете на старый спор об универсалиях. Не исключено, что час нашей науки, на развитие которой он оказал значительное влияние, уже пробил. В таком случае она превратится в нечто другое, может быть, большее – то, по отношению к чему ее нынешнее состояние будет лишь предварительным этапом.
Довольно о проблеме именования в пору неопределенности. Возьмем имя, пришедшее из сакрального языка, – «кровавая жертва». В древности кровь воспринималась как самый ценный взнос. «Да и все почти по закону очищается кровью», – сказано в Писании (Евр. 9:22). У нас отсутствуют предпосылки для постижения таких закономерностей. Временами кажется, что именно преступники обладают ужасающим чутьем на потенциальную сакральность жертвы, инстинктом, под влиянием которого толпа потребовала смерти Христа, а не Вараввы.
В мифе жертву приносит герой. Государства были основаны на его крови, как церкви – на крови священной. Пролитая кровь преступника – основа возмездия, а значит, и права. Неисполненная кара – опасность для общества. Не случайно в прежние времена говорили, что кровь не должна «оставаться на земле».
Мифические жертвы повторялись в исторических войнах вплоть до нашего времени. В этом смысле национальный герой сохраняет мифическое величие, а отечество – ту мифическую силу, которую государство как таковое в себе не несет. Для исторических народов в отечестве заключен древнейший зов земной родины – той, что изображается на триумфальных арках в образе женщины, великой матери, фурии или Ники, ведущей своих сынов к победе.
Жертва в мифическом смысле предполагает добровольность и воодушевление – такое, которое отличало греков от персов, а начало Первой мировой войны от начала Второй.
То, что сегодня герой исчезает не только из искусства, но и из массового сознания, объясняется, вопреки мнению многих, не повсеместным внедрением машинной техники, а истощением историотворящей силы. С ним же связано исчезновение имен, индивидуальностей. Производительность труда может остаться прежней или даже возрасти, однако выражаться она будет в иных отношениях – например, в направленности работы на рекорд. Измеряются другие силы; повсюду, как в спортивном соревновании, человек не воспринимается как противник, а противник – как человек. Отличие сегодняшнего бронированного автомобиля от боевой колесницы Диомеда в том, что техника не может служить орудием героя. Причина не в особенностях современного вооружения, а в различии между двумя эпохами.
Неизвестный Солдат – не герой в этом смысле слова. Он лишен личности, лишен индивидуальности, его деяний не отражает никакой эпос, никакое повествование. У него нет ни имени, ни, по сути, родины. Он сын Земли, темный возвращенец, не основатель и не строитель чего-либо, а скорее, оплодотворитель матери-планеты.
Великие кровавые жертвы этих лет не могут рассматриваться ни религиозно, как крестовые походы, ни мифо-героически в духе былых времен, ни исторически, ни поэтически. Даже у одинокого очага им не место.
Если что-нибудь возвращается в мир или сам мир делает шаг назад, это заставляет нас соприкоснуться с древнейшими безымянными пластами, где еще нет ни богов, ни героев, – с догомеровской, даже догеракловой страной. Такие процессы обладают первоначальной титаническо-теллурической силой, в свете которой материальный порядок оказывается значимее того, что был установлен отцами, а старое право, старые обычаи и старая свобода начинают вызывать сомнения. Отсюда непомерная, прометеевская смелость средств и методов, вулканизм, огонь, пробуждение земляного змея, безнаказанность выныривающих чудовищ. Тем же объясняется преимущество энергии перед одухотворенностью, будь то в государстве, в произведениях искусства или в стратегии. Война не приходит в упадок при столкновении с высоким просвещением, но дряхлеет внутренне, превращается в неотточенное, малоуправляемое и даже самоубийственное орудие политики, в нечто тупиковое.