Толстой и Достоевский. Братья по совести (СИ) - Ремизов Виталий Борисович. Страница 76

Да не подумает, впрочем, читатель, что мы хоть сколько-нибудь сравниваем его с Островским, Тургеневым, Писемским и т. д. Предшествовавшие ему замечательные писатели, о которых мы сейчас говорили, сказали во сто раз более, чем он, и сказали верно, и в этом их слава. И хоть они все вместе взглянули на народ вовсе не так уж слишком глубоко и обширно (народа так скоро разглядеть нельзя, да и эпоха не доросла еще до широкого и глубокого взгляда), но, по крайней мере, они взглянули первые, взглянули с новых и во многом верных точек зрения, заявили в литературе сознательно новую мысль высших классов общества о народе, а это для нас всего замечательнее. Ведь в этих взглядах наше всё: наше развитие, наши надежды, наша история» (XIX, 178–179).

Ф. М. Достоевский
Дневник писателя. 1876
Фрагмент из вариантов

«В сущности же все эти типы, наделавшие у нас трескотни: Сильвио (герой повести А. С. Пушкина «Выстрел». — В. Р.), Печорин и даже недавний потомок их князь Болконскийужасные добряки… и вполне русские люди. Если ж мы их по-настоящему так в свое время ценили, то единственно потому, что они были взяты с иностранного и прельстили нас они тем, что они будто бы люди прочной ненависти… это всё в противоположность настоящим русским, как известно, людям весьма непрочной ненависти, и эту черту мы всегда и особенно презирали в себе. […] Русские люди долго и серьезно ненавидеть не умеют — и не только людей, но даже пороки, мрак невежества, деспотизм, отсталость и … и все прочие … ретроградные вещи. Говоря так, я, может быть, далеко не смеюсь и даже нахожу в этом недурную черту, разумеется, говоря относительно. Но ценили мы разных ненавидящих ужасно и, повторяю, даже очень им подражали, хотя это очень не шло к нам, но так как взято было с иностранного, то казалось красивым. […] русские все люди, может быть, [и скорой] и когда и скорей, но всегда непрочной ненависти.

[…] У нас сейчас готовы помириться [и может быть, это даже и хорошо] даже при первом случае, ведь не правда ли? Иные до сих пор думают, что это дурно, а я, каюсь, давненько уж стал думать, что это иногда даже и хорошо. Дерутся-то из-за чего, собственно, подумайте?

В самом деле, подумайте в серьезность наших ненавистей.

Если же рассудить, то за что нам ненавидеть друг друга?» (XXII, 184).

Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ
Дневник писателя. 1876
Февраль. Глава I, раздел II. Фрагмент
О любви к народу. Необходимый контракт с народом

«Нет, судите наш народ не по тому, чем он есть, а по тому, чем желал бы стать. А идеалы его сильны и святы, и они-то и спасли его в века мучений; они срослись с душой его искони и наградили ее навеки простодушием и честностью, искренностию и широким всеоткрытым умом, и всё это в самом привлекательном гармоническом соединении. […] Я не буду вспоминать про его исторические идеалы, про его Сергиев, Феодосиев Печерских и даже про Тихона Задонского. […] Но обращусь лучше к нашей литературе: всё, что есть в ней истинно прекрасного, то всё взято из народа, начиная с смиренного, простодушного типа Белкина, созданного Пушкиным. У нас всё ведь от Пушкина. Поворот его к народу в столь раннюю пору его деятельности до того был беспримерен и удивителен, представлял для того времени до того неожиданное новое слово, что объяснить его можно лишь если не чудом, то необычайною великостью гения, которого мы, прибавлю к слову, до сих пор еще оценить не в силах. Не буду упоминать о чисто народных типах, появившихся в наше время, но вспомните Обломова, вспомните «Дворянское гнездо» Тургенева. Тут, конечно, не народ, но всё, что в этих типах Гончарова и Тургенева вековечного и прекрасного, — всё это от того, что они в них соприкоснулись с народом; это соприкосновение с народом придало им необычайные силы. Они заимствовали у него его простодушие, чистоту, кротость, широкость ума и незлобие, в противоположность всему изломанному, фальшивому, наносному и рабски заимствованному. Не дивитесь, что я заговорил вдруг об русской литературе. Но за литературой нашей именно та заслуга, что она, почти вся целиком, в лучших представителях своих и прежде всей нашей интеллигенции, заметьте себе это, преклонилась перед правдой народной, признала идеалы народные за действительно прекрасные. […] И однако же, народ для нас всех — всё еще теория и продолжает стоять загадкой. Все мы, любители народа, смотрим на него как на теорию, и, кажется, ровно никто из нас не любит его таким, каким он есть в самом деле, а лишь таким, каким мы его каждый себе представили. […] Я говорю про всех, не исключая и славянофилов… […]

Толстой и Достоевский. Братья по совести (СИ) - i_150.jpg

Крестьянская семья на покосе. Время обеда. Фотография Уильяма Каррика. Нач. 1870-х гг.

Я думаю так: вряд ли мы столь хороши и прекрасны, чтоб могли поставить самих себя в идеал народу и потребовать от него, чтоб он стал непременно таким же, как мы. Не дивитесь вопросу, поставленному таким нелепым углом. Но вопрос этот у нас никогда иначе и не ставился: «Что лучше — мы или народ? Народу ли за нами или нам за народом?» [97] — вот что теперь все говорят, из тех, кто хоть капельку не лишен мысли в голове и заботы по общему делу в сердце. А потому и я отвечу искренно: напротив, это мы должны преклониться перед народом и ждать от него всего, и мысли и образа; преклониться пред правдой народной и признать ее за правду… […] Но, с другой стороны, преклониться мы должны под одним лишь условием, и это sine qua non (обязательно (франц). — В. Р.): чтоб народ и от нас принял многое из того, что мы принесли с собой» (XXII, 43–44).

Л. Н. ТОЛСТОЙ
Исповедь.
Из главы XIII
Толстой и Достоевский. Братья по совести (СИ) - i_151.jpg

Плотники. Фотография второй половины XIX в.

«Я отрекся от жизни нашего круга, признав, что это не есть жизнь, а только подобие жизни, что условия избытка, в которых мы живем, лишают нас возможности понимать жизнь, и что для того, чтобы понять жизнь, я должен понять жизнь не исключений, не нас, паразитов жизни, а жизнь простого трудового народа, того, который делает жизнь, и тот смысл, который он придает ей. Простой трудовой народ вокруг меня был русский народ, и я обратился к нему и к тому смыслу, который он придает жизни. Смысл этот, если можно его выразить, был следующий. Всякий человек произошел на этот свет по воле Бога. И Бог так сотворил человека, что всякий человек может погубить свою душу или спасти ее. Задача человека в жизни — спасти свою душу; чтобы спасти свою душу, нужно жить по-божьи, а чтобы жить по-божьи, нужно отрекаться от всех утех жизни, трудиться, смиряться, терпеть и быть милостивым. Смысл этот народ черпает из всего вероучения, переданного и передаваемого ему пастырями и преданием, живущим в народе и выражающимся в легендах, пословицах, рассказах. Смысл этот был мне ясен и близок моему сердцу. Но с этим смыслом народной веры неразрывно связано у нашего не раскольничьего народа, среди которого я жил, много такого, что отталкивало меня и представлялось необъяснимым: таинства, церковные службы, посты, поклонение мощам и иконам. Отделить одно от другого народ не может, не мог и я. Как ни странно мне было многое из того, что входило в веру народа, я принял все, ходил к службам, становился утром и вечером на молитву, постился, говел, и первое время разум мой не противился ничему. То самое, что прежде казалось мне невозможным, теперь не возбуждало во мне противления» (23, 47–48).