Хрустальная сосна - Улин Виктор Викторович. Страница 63
Зоя проводила до камеры хранения. Мы шли молча; разговаривать нам было совершенно не о чем. Расставаясь внизу — медсестра словно почувствовала, что мне в тягость ее присутствие и не стала ждать, пока я переоденусь, — она сунула мне в здоровую руку какую-то бумажку.
— Что это? — машинально спросил я.
— Адрес… — почти шепотом сказала Зоя, и, мучительно покраснев с ног до головы, добавила. — Я в общежитии живу… С соседкой в разные смены. Ко мне можно… ну… В общем…
И, не договорив, повернулась. И пошла прочь, стуча каблучками.
Я витал в плоскостях иных проблем. И разорвал бумажку не читая. Моя одежда успела слежаться и провонять какой-то дрянью в больничном гардеробе. И казалась чужой после того, как я снял застиранную рвань.
Выходя из больничных ворот я надеялся, что никогда больше в них не войду. Вместо трех пальцев правой руки у меня была выписка в левом кармане рубашки.
Но потеря пальцев была, кажется, не главной. Выходил я из больницы совершенно иным, чем пришел туда: я потерял иллюзии.
Входил я сюда мальчишкой. Истинным мальчишкой, юным пионером, жившим идеалистическими иллюзиями. Верившим в товарищество и дружбу, способным ради друзей, перед которыми пел у костра, пойти вопреки своим интересам: броситься под осколки, подставляя себя, работать с больной рукой лишь потому, что не мог их бросить, и так далее. Мне смешно было это вспоминать. Каким глупым был я в своем идеализме. Потому что первое испытание показало, что дружба и товарищество — мыльный пузырь. В серьезной ситуации человек остается наедине с собой, а друзья хороши лишь для развлечений. Или когда я могу им что-то дать, получая от этого удовлетворение… Меня не покидало ощущение, что вместе с отрезанными пальцами нечто изменилось в самой моей душе. А жизнь прежняя, идеально построенная и светлая каждой гранью, вдруг дала трещину. И частично уже разбилась.
И я предчувствовал, что все это — лишь начало…
Часть третья
1
Дома все было таким же, как я оставил в ту ночь. От самой двери ударил в нос кислый тяжелый дух. Отвратительный и мерзкий запах слежавшихся, насквозь пропитанных дымом вещей. Я и раньше замечал, что аромат дыма имеет странное свойство: приятный в горячем виде, у костра, холодным он становится просто тошнотворным, когда разбираешь пожитки в городе.
Рюкзак валялся в прихожей, как я его бросил месяц назад. Перешагнув через него, я вошел в квартиру, раскрыл окна в комнате и на кухне. В ванной на полу грязной кучей лежала мятая, кое-как сброшенная одежда, в которой я вернулся их колхоза. При виде этого, хранящего ненужную память, мне стало дурно. Все это стоило немедленно привести в порядок.
Имея жену, постоянно отсутствующую, в командировках, я не боялся хозяйственных процессов. Но представил, как буду стирать все это сейчас, с больной и не до конца зажившей рукой — вернее, обрубком руки, которым я даже не умею управляться — и мне сделалось совсем тоскливо.
Глядя на вещи, я остро вспомнил себя, счастливого, в колхозе, — и тут же осознал, что больше они мне, пожалуй, никогда в жизни не понадобятся.
Повинуясь какому-то внезапному и сокрушительно злобному порыву — каких прежде даже не подозревал в себе — я схватил все в охапку: и рюкзак и брошенные джинсы, рубашку и еще что-то. И, быстро сбежав по лестнице, чтоб не увидел кто из соседей и не пристал с расспросами, выскочил во двор и бросил в мусорный бак. Все вместе, даже не расстегнув рюкзака.
Возвращаясь в квартиру, я пытался вспомнить, что было в рюкзаке — и пришел к выводу, что собраны там были старые, еле живые вещи, пригодные только для колхоза. Которого в моей жизни больше не повторится. Поэтому стоило выбросить их без всякого сожаления. Поднявшись и слегка успокоившись, я вдруг осознал, что выбросил и тот самый, особенно дорогой мне свитер, связанный мне Инна. Но даже это меня не огорчило. Я махнул рукой. Мне было не жалко было ничего из той жизни.
Подсознательно я чувствовал: всякая вещь из прошлого потянет меня назад. А надо было изо всех сил пробиваться вперед. Не оглядываясь. Отвратительный запах, казалось, въелся в стены и потолок. Находиться дома было решительно невозможно. Оставив окна открытыми, я пошел на улицу.
Я провел там без цели почти весь день. Хотел сходить в кино, но в попадающихся по дороге кинотеатрах показывали только индийские фильмы. Мне хоть и было тошно до изнеможения, но до них я еще не опустился. И я просто шатался по городу, изредка отдыхая на скамейках. Люди спешили навстречу и обгоняли меня, задевая сумками. Они все куда-то торопились. С работы, на работу, по магазинам, домой, в гости, на свидания, к любовницам… Только мне было некуда спешить. Абсолютно. Некуда и незачем.
Я наблюдал суету вокруг себя и испытывал странное, до сих пор не приходившее чувство: будто смотрю сквозь стеклянную стену. Или с высоты бреющего полета. Странная какая-то ерунда складывалась: три отрезанных пальца дали мне право смотреть на все снисходительно. Впрочем, я уже понимал, что иногда оказывается бесполезной вся привычная мышиная возня и сама жизнь может повернуться. А большинство все-таки об этом еще не знало… Днем я перекусил жареной рыбой в случайной столовой. А возвращаясь домой, купил десяток яиц: все-таки предстояло ужинать.
Вечер настал незаметно.
В пустой, хорошо проветрившейся квартире сгустились сумерки. Подступили тихо и вкрадчиво, вместе с ними еще более плотным стало вылезшее из темных углов одиночество.
Я поставил чайник.
Сказать об этом было бы легко — всего два слова. А на деле я сломал неимоверное количество спичек, пока сумел зажечь левой рукой, чиркнув по прижатому коробку.
Совершив это действие, я с ужасом понял, что теперь придется все делать иначе. Фактически переучиваться жить наизнанку. И опять подумалось: время, бесконечно убегающее в обе стороны, может стягиваться в точку. Секунда удара определила поворот оставшейся жизни, которую надо строить по-иному… В отчаянии я попил чаю и пошел спать.
Заснул я на удивление быстро: видно, сказался день, проведенный на воздухе.
Но посреди ночи проснулся от боли.
Я медленно всплыл на поверхность из черной трясины сна. Еще не открыв глаза, молниеносно испытал пугающее чувство отрешенности от всего происходящего. Какие-то доли секунды — или еще более короткий промежуток между сном и явью, я не мог понять: кто я? Где я, что со мной происходит?… Мгновенное помутнение самосознания, которого никогда не случалось, обдало меня таким ужасом, что я открыл глаза и сел на кровати, озираясь по сторонам. И удивился, не слыша привычного храпа. Именно это, наверное, заставило меня усомниться в собственной реальности. Сознание вернулось, и я понял, что уже не в больнице, а дома и сижу на своей собственной постели. Один в пустой, гулкой и абсолютно беззвучной квартире.
Вместе с этим еще сильнее пришло ощущение боли. Страшно ныла раненая рука. Именно рука, не тот корявый обрубок, что от не остался: болели пальцы, которых больше не было. Герман Витальевич объяснял, что это нормальное явление для всех перенесших ампутацию — фантомные боли, вызванные тем, что не сразу теряют чувствительность нервы с обрезанными окончаниями. Ощущение было неприятно именно своей нереальностью, которая вызывала какие-то нехорошие ассоциации и в первый момент даже наводила на мысль, что все прежнее приснилось или я сдвинулся умом. В больнице под конец все это уже прошло. Но дома началось опять. И все-таки я чувствовал отрезанные пальцы так явно, что опять подумалось: мне все лишь приснилось? Колхоз, удар, больница… И в самом деле ничего страшного не произошло? Я поднял правую руку. На фоне более светлого окна безжалостно увидел пустую ладонь с двумя пальцами по краям. Нет, не приснилось. Сон исчез. Я надел халат. Опять изрядно помучившись, поставил чайник и подошел к кухонному окну.