Парный танец (СИ) - "Tau Mirta". Страница 23

Гарри не возражал.

Поначалу было очень непривычно видеть Люциуса в домашней одежде, знать, что можно никуда не торопиться. Гарри нервничал, пытался изображать радушного хозяина, пока наконец Люциус не призвал его “перестать мельтешить и расслабиться”. Гарри расслабился, да так, что на следующий день отказался идти на кухню и вообще куда бы то ни было. В результате они весь день валялись в спальне и грызли яблоки. Гарри читал или дремал под боком у Люциуса, а тот разбирал спецификации и накладные, писал, высчитывал что-то и иногда принимался рассуждать вслух — была у него такая привычка. Гарри это совершенно не мешало. На огонёк залетела Элоиза, её прельстили черновики Люциуса, разбросанные по постели. Она сгребла смятые пергаменты в угол кровати и нырнула в них с головой.

— Что она делает? — удивился Люциус.

Гарри приоткрыл один глаз.

— Гнездо строит. Твой филин совсем вскружил бедняжке голову. Погоди, сманит его к нам.

— Вот ещё. Гаспара я не отдам. Кто тогда будет почту носить? И потом, одну сову я тебе уже подарил.

— Не считается, ты просто хотел от неё избавиться.

— Неправда, мне нравится эта птица – в ней столько ненависти, — Люциус скрутил жгутом очередной черновик и добавил Элоизе стройматериала. — Надеюсь, миссис Гнездо не будет спать с нами?

— Ну, в доме же два десятка спален, переберёмся.

— Предпочитаю именно эту.

— Значит, переберётся она.

— Ты невероятно великодушен.

— Ага, — Гарри поглядывал на него и думал, что если бы ему вдруг понадобилось доказательство реальности происходящего, то вид босых ступней Люциуса Малфоя подошёл бы как нельзя лучше. Это и ещё шальное яблоко, которое по обыкновению впивалось в лопатку.

— Что смешного?

— Ничего. Хочешь яблочко?

На третий день Люциус запросил еды и попытался вытащить его в город. Разнеженный яблочной ленью Гарри отчаянно сопротивлялся.

— Вставай, — Люциус обнял его и потормошил. — Я голоден, пошли обедать.

Гарри потянулся, прижался теснее и пробормотал:

— Можешь съесть моё ухо.

— Ухо?

— Угу. Левое. Оно мне никогда не нравилось.

Люциус фыркнул и легонько прикусил пожалованную ему мочку.

— М-м… Вкусно. Но мало. Давай и второе.

— Нет, не могу же я совсем без ушей.

— Тогда вставай.

— Может, пиццу закажем?

— Не знаю, что имеется в виду, но уверен: я это есть не буду. Поднимайся.

— Ну попроси Кричера! — Гарри зарылся в подушку.

— Он вечно пересаливает.

— А ты скажи, чтоб не пересаливал.

— Он всё равно делает по-своему.

— Да, старина Кричер такой, ему не поуказываешь... Эй! — Люциусу надоело ждать, и он ловко спихнул Гарри на пол.

— Одевайся, тебе говорят!

— Да ладно, ладно...

В этот момент от Молли пришла посылка — яблочный пирог размером с колесо.

— Не судьба, — довольно резюмировал Гарри, заползая обратно в кровать.

— Опять яблоки, — поморщился Люциус, но от своей доли ароматного воздушного пирога отказываться не стал и даже уделил кусочек Элоизе.

На четвёртый день “каникулы” Люциуса закончились, и он ушёл. А Гарри валялся в постели и думал о том, что произошло за эти полтора месяца. Думал о нём. Вспоминал.

Единственное, что он мог с уверенностью сказать о Люциусе: с ним было хорошо. Не всегда легко, но хорошо — всегда. Хотя, многое ли можно узнать о человеке за какие-то семь недель? Гарри считал, кое-что можно. Например, что он любит кофе. Что предпочитает яблоки грушам. А иногда может прийти без приглашения.

Это случалось несколько раз: Люциус влетал в дом, ни слова не говоря, и выражение его лица заставляло думать о захлопнутой в сердцах книге. Гарри не спрашивал, что случилось — даже захоти он, не успел бы. В такие дни Люциус вполне мог швырнуть его на стол и наградить восхитительно долгим минетом; или прижать к стене в гостиной и, приспустив брюки, трахнуть стоя, точно дешёвого хастлера, шепча на ухо непристойности, — жёстко, почти грубо, изматывающе и сладко. А однажды усадил его сверху: Гарри даже испугаться не успел, когда нетерпеливые руки после быстрой подготовки перевернули его и потянули вниз. Опираясь руками и коленями о софу, Гарри медленно опускался, понемногу принимая в себя обжигающую плоть, ощущая каждый дюйм. В этой позе Люциус ощущался огромным, было непривычно и больно, но эта боль каким-то образом придавала происходящему особый вес – так же, как его глаза, не отпускающие взгляд Гарри, сжатые руки и бешеные рывки бёдер. И когда Люциус — впервые — кончил прежде него, Гарри, стиснутый до боли в судорожном объятии, мог лишь потерянно гладить его по растрёпанным волосам. Его не оставляло ощущение, что Люциус открылся, доверил что-то важное, но он бы не взялся сказать, что именно. Словами такое всё равно не объяснишь. Но он понимал, чувствовал, как клокочущая внутри Люциуса тьма рвётся в клочья, сгорает в их общем пламени и оставляет на губах вкус пепла — горькое лекарство от боли. Что-то на грани терапии и ритуала. Или секса и доверия. В такие дни их поцелуи всегда горчили, но это не мешало чувствовать себя живым и очень нужным – несмотря на молчание, в котором они потом брели в спальню, где и засыпали, абсолютно обессиленные.

Они не обсуждали это. Утром рядом с Гарри просыпался прежний Люциус – вспыльчивый, но неуязвимый в своей ироничности. Остроумный собеседник. Внимательный и нежный любовник. И Гарри радовался новому дню, очередному дню с ним, не задумываясь о том, меняется ли что-то в их отношениях и куда они ведут. Когда хорошо, думать не хочется. Хочется просто жить. Но всегда настаёт тот день, когда один уходит, а второй смотрит на захлопнувшуюся дверь и…

В открытое окно влетел взъерошенный комок перьев и обернулся голодной Элоизой. Она уселась на спинку кровати, прожигая хозяина скорбным «накорми или убей» взглядом.

— Сейчас, девочка, — пробормотал Гарри, поднимаясь. Приготовление завтрака размышлений не прерывало.

Последние три дня были особыми не из-за того, что Люциус оставался с ним. Вернее, не только из-за этого. В первую же ночь состоялся разговор, тот самый, которого Гарри надеялся избежать. И не потому, что он предпочитал закрывать глаза на прошлое. Просто два года назад, измученный послевоенным психозом, славой, усталостью и скорбью, он поклялся, что не позволит войне управлять его жизнью. Глупая самоуверенность. Он не собирался забывать обо всём, но не хотел быть грустным, озлобленным и ненавидящим. Так же, как не хотел быть героем, «всё-окей-я-за-вас» парнем, золочёной статуей в атриуме Министерства. Он не хотел носить войну в себе и жить с ней, как с хронической болезнью. И всё же она не уходила и иногда прорывалась, точно нагноившаяся рана – как три дня назад, когда Люциус выдернул его из ночного кошмара.

Сон был один и тот же: Гарри склонялся над мёртвым Седриком, а тот вдруг открывал глаза и улыбался. И Гарри всегда спрашивал:

— Ты не умер?

— Умер, — отвечал он, и улыбка перетекала в издевательскую ухмылку. – Мы все умерли.

А потом Седрик превращался в Сириуса, Ремуса, Тонкс, Фреда, Дамблдора. Лица сменялись всё быстрее, но тусклые глаза смотрели прямо на него, и растянутые в ухмылке губы повторяли:

— Умерлиумерлиумерли, мы все умерли!

Из мешанины лиц проступала бледная змееподобная физиономия, и Волдеморт шептал:

— Ничего, Гарри. Зато я – жив…

Иногда Гарри казалось, что под видом многоликой твари ему снится его боггарт. Поэтому, наверно, он обычно выныривал из этого кошмара с воплем «Ридикулус!», размахивая руками в попытке сотворить заклинание. Но в этот раз его запястья были мягко перехвачены, и знакомый голос произнёс:

— Даже во сне сражаешься?

Почему-то эта простая фраза мгновенно расставила всё на свои места: Гарри вспомнил, где он, прекратил вырываться и откинулся на спину, пытаясь выровнять дыхание. Люциус осторожно выпустил его и спросил:

— Люмос?

— Не надо, — выдохнул Гарри, представив себя со стороны – губы дрожат, глаза дикие. – Не надо.