Хозяин теней (СИ) - Демина Карина. Страница 65
А потом взял нас за шиворот и к двери толкнул.
Вот что это было-то?
И главное, до машины и слова не проронил, а в ней сказал:
— Меня держитесь и ничего не бойтесь. Оно бы ещё несколько дней, но Мозырь прям извёлся весь. У него своя беда, но если вдруг, то и по нам ударит. Так что надо глянуть…
Куда?
И сердце бахает: на ту сторону. А Еремей трогает с места.
— Пойдём вместе.
— И я? — выдыхает Метелька, пытаясь скрыть свой страх.
— И ты… куда ж без тебя.
— Но я же ж… как же ж…
— Поглядим. Есть… способы. Не так там страшно, как про это рассказывают.
И Метелька успокаивается. Он уже верит Еремею едва ли не больше, чем себе. А меня вот не отпускает ощущение, что всё это… странно.
Очень странно.
И что в спину нам смотрели да взгляд был внимательным.
А многое изменилось. Вокруг старого дома появился высокий забор из неоструганных бревен. Да и сам дом преобразился. Покосившуюся крышу частично разобрали, чтобы наскоро возвести новую. Свежие доски мешались с гнилыми, сквозь прорехи виднелись мятые комья тряпья и какого-то мха. Смуглый парень с голым торсом выламывал из окна осколки стекла, которые кидал в ведро. Да и в целом двор был полон людей.
— Ишь ты, — Еремей остановился, озираясь. А после сплюнул. — Развели суету.
Стучали молотки. Сбоку в спешном порядке возводили пристройку и мужик, по самые брови заросший бородой, орал на строителей нечто вовсе непонятное.
— А, Еремей, — на крыльцо, которое тоже успели подправить, вышел знакомый уже тип, при виде которого Еремей скривился.
Да и я, честно говоря, тоже.
Ныне тип был не в халате, но в портах, почти съехавших с тощего зала, и широком пиджаке на голое тело. Он потянулся, позволяя пиджаку сползти с плеч.
— Тебе чего, убогий? — поинтересовался Еремей.
— Да вот, тебя жду. Опаздываешь… — он прищурился. — Нехорошо…
— Где Мозырь?
— Отбыл-с. По делам.
— И надолго?
Сургат широко и счастливо скалится:
— А не говорил… мол, как получится. Но вы не переживайте, вы уж без меня тут, сами как-нибудь справитеся. Справитесь, а, Еремеюшка?
— Идём, — это уже нам с Метелькой сказано. И Еремей решительно шагнул, будто этого, убогого, вовсе не было.
— Ай, ма-а-альчики, — пропел тип, делая попытку зайти за спину Еремея. — Славные какие…
Движение Еремея я не увидел. Просто Сургат вдруг запнулся и, скрючившись, покатился со ступенек, чтобы растянуться на земле.
— Сгинь, — бросил Еремей. — Ещё раз сунешься, шею сверну.
Поднялся Сургат далеко не сразу. Сплюнул и прищурился так, недобро. И как-то сразу стало понятно, что он — хищник и опасный весьма. Что все эти халаты с пиджаками да прочая придурь — это так, забавы ради и куражу.
— Тебе не говорили, Еремеюшка, что не стоит высказывать угрозы, исполнить которые ты не сможешь.
Еремей молча пихнул нас в спины, и мы вошли в дом.
Здесь все ещё пахло гнилью и, отчётливо, той стороной. Но к этой вони примешивались ароматы свежего дерева, краски и церковного елея. Дымили выставленные на окошках свечи, и душный дым тянуло прямо в зеркало полыньи. И то дрожало, шло сыпью мелких пузырей, точно вода, которая того и гляди закипит.
И чуялось, что этот дым полынье очень не по нраву
Да и очертания её изменились. Края с одной стороны скукожились, потемнели, будто подсохли, а вот на потолке она переползла за проведенную мелом черту, стерев её.
— Тьфу, начадили, — Еремей чихнул и замахал рукой перед носом, разгоняя этот дым.
— Ей не нравится, — я не мог отвести от полыньи взгляда. — Она волнуется. И скоро закипит. И ещё граница поменялась. Там вот ссохлась, а туда поползла.
Я пальцем обвел очертания.
— Убрать, — Еремей шагнул к свечам и дунул на них. Рыженькие огоньки накренившись, но не погасли. А сам Еремей закашлялся.
Метелька подскочил к свечам и принялся давить огонечки пальцами, ловко и быстро, выказывая немалую сноровку.
— Эй, чего…
— Отвянь. А лучше помоги, — прострел Еремей, отирая рот ладонью.
— Но как же ж… это же ж…
— Кто идти собрался?
— Так… там… Сургат… — мужик махнул рукой, не находя слов. — У него, стало быть… спрашивай.
— В общем так, — Еремей огляделся. — Иди-ка, мил друг, к Сургату и сам спрашивай. А будет кобенится, скажи, что мы — не его потаскушки, чтоб туда-сюда бегать и капризы барские исполнять. Или мы идём вот, как сказано, туда…
Еремей указал пальцем на полынью, которая, впитав остатки дыма, успокоилась почти.
— Или мы идём обратно и свои дела делаем. А он пусть сам Мозырю объясняет, отчего так вышло.
Мужик попятился, придерживаясь за стеночку.
Я же… полынья то и дело притягивала взгляд. И не только взгляд. Тянуло коснуться. Проверить, так ли она гладка, эта водянистая поверхность, которая почти как зеркало, только вот отражения нет. А разве бывает, чтобы зеркало и без отражения?
Чтобы…
И теперь, когда дым от свечей растворился в черноте её, я ощущал ответное дуновение. И запах лилий. Запах чёртовых лилий, который тревожил воспоминания.
Надо же.
А ведь думал, что всё-то уже позади. Отставлено и оставлено.
Пережито.
Упрятано в такие глубины, из которых и при желании не вытащить. А оно вот… живое.
Кладбище.
Вороны орут, кружатся. И меня, того, в малиновом пиджаке, тянет запрокинуть голову, чтобы посмотреть на этих ворон, на что-нибудь помимо гроба. На гроб я смотреть не хочу.
Знаю и так, что дорогой.
И похороны по высшему разряду. Своим — самое лучшее. Только… на кой оно мертвецам? Какая разница? Эта мысль бьётся в башке, и страшно, что кто-то возьмёт и догадается, о чём я думаю. Но рядом тихо поскуливает женщина.
Жена.
Лёхина жена. Молодая. Красивая. Какая-то там мисс. У неё длинные ноги и белые волосы, которые и теперь лежат аккуратными локонами. Пальчики с черным траурным лаком вцепились в сумочку, а в глазах — растерянность. И сами глаза огромные…
Лёха говорил, что жена у него дура. Но красивая. И пусть завидуют.
Завидовали.
Но в гробу Лёха не из-за неё.
— А хорошо-то сделали, — шепчет кто-то. — Ишь, прям как живой.
— Повезло, — отвечают тоже шёпотом. — Вон, снизу, говорят, поколошматило, а сверху так и прилично, можно и в открытом хоронить…
Матушка Лёхина падает кулем, и мы растерянно переглядываемся. Эти похороны из числа первых. Потом, после, будут другие и много. И я привыкну, насколько это возможно, а теперь вдруг ясно ощущаю собственную смертность.
И запах лилий.
Живые цветы — это красиво и современно, так говорила тётка из агентства. И цветов навезла без обману, грузовик. Белых-белых лилий. И белизна их лепестков перекликалась с неестественною же белизною Лёхиного напудренного лица.
А запах…
Я долго от него не мог избавиться. Потому и сжёг треклятый пиджак, хотя отвалил за него прилично…
— Савка, — голос этот доносится сквозь воронье карканье и речь, которую читает дядька Матвей. Речь хорошая. Правильная. Про братство. Единство. И то, что мы отомстим.
Тогда это казалось важным.
— Савка, ты чего, Савка… ты…
Я выныриваю из памяти, чтобы увидеть перед собой не преисполненную вдохновения рожу Матвея, а Метелькину испуганную физию. И выдыхаю.
Живой.
Я живой.
Тут.
И там тоже. Но… почему мне теперь кажется, что Лёхино лицо было слеплено из лепестков лилий. Это ж чухня полная.
Бред.
— Нормально, — говорю Метельке, криво улыбаясь. — Видать, молоко порченое было.
— Ага. У меня тоже живот бурчит, — это простое объяснение разом успокаивает Метельку. А ещё он тянет меня за собой. — Тут это… Еремей ругаться пошёл. И еще сказал нам одежду сменить. Вот.
Метелька показал узелок.
Сменить?
Пожалуй, правильно.
Если приютскую изгваздаем, то по головке точно не погладят. Да и запах этот. Ненавижу лилии. Цветы красивые, но всё одно ненавижу. Поэтому позволяю отвести себя к стене и даже на лавку присаживаюсь, смиряя дрожь в руках. А заодно и выпускаю тень. Скребётся, бедолажная, скулит.