48 улик - Оутс Джойс Кэрол. Страница 22

В детстве у меня было смутное ощущение, что я тоже могу заниматься творчеством. И мне казалось, что поэзия… поэзия – самое легкое из искусств. Я записывала в тетрадку рифмованные строки – сырые стихи, которые никогда не редактировала, подобно битникам [23]. Разве Аллен Гинзберг [24] не давал такой на первый взгляд нелепый совет: никогда не переписывайте. Первая мысль – лучшая мысль?

И я никогда не переписывала. Набрасывала рифмы – вспышки раздражительности, сожаления, зависти, презрения, неприязни, сарказма, недовольства, негодования. После, перечитывая свои сочинения, понимала, что это всего лишь «эмоции». Мне не хватало ни терпения, ни таланта, чтобы создать из своих выплесков подлинную поэзию. Искусство, что бы оно собой ни представляло, для меня было недостижимо.

Плохо, что эти хрупкие эскизные портреты М. не использовала для создания более долговечных произведений искусства. Возможно, боялась показаться сентиментальной. Или недостаточно сентиментальной.

Ни одна из скульптур М. не имела сходства с реальными людьми. Сокровенные образы в альбоме навсегда останутся тайной.

(Если только я их не обнародую. Со временем.)

Вслед за портретами родителей я увидела рисунки углем, на которых была запечатлена юная особа с выпуклыми блестящими глазами, фулмеровским выпяченным подбородком, неопрятными волосами и лицом, в котором отражались мука и гнев. Неужели это… я?

Я не могла оторвать взгляда от этих рисунков, смотрела и смотрела. На мгновение меня охватила слабость – думала, что упаду в обморок.

Как М. удалось разглядеть боль в моей душе? А я-то надеялась, что умело ее скрываю.

Лицо, хоть и далеко не красивое, не было безобразным. Ни женское, ни мужское. Глаза изумляли своей свирепостью. От портрета не исходило злобы – только сострадание или жалость со стороны художника.

Видишь, М. любила тебя. Любила такой, какая ты есть.

Меня бросило в жар, в голове застучало. Невыносима была сама мысль, что кто-то увидит такой мой портрет, в котором обнажена моя сущность.

Если бы М. изобразила меня уродиной, какая я есть на самом деле, – если бы изобразила меня злобной, ироничной, жестокой, несправедливой, инфантильной, это, пожалуй, я еще могла бы простить. Но не этот крик души, переходящий в вопль ужаса, – только не это.

Я быстро порвала свой портрет, изодрала его в клочки.

Порывалась уничтожить весь альбом, но одумалась: в один прекрасный день он обретет большую ценность.

Если на меня падет обязанность распорядиться имуществом сестры, я хочу сохранить столь бесценные документы.

Если М. так и останется пропавшей без вести, возможно, будут организовываться (посмертные) выставки ее работ. И я должна быть готова!

Каковы бы ни были мои собственные чувства в отношении этого альбома.

В самом конце лежал сложенный лист бумаги – рукописный черновик какого-то письма. Оно было датировано 22 февраля 1991 года и адресовано некоему администратору из Американской академии искусств и литературы в Нью-Йорке. Я пробежала глазами письмо и лишь во время повторного чтения сообразила, что это отказ от престижной награды:

«Благодарю вас за то, что оказали мне столь высокую честь и удостоили Римской премии. Я была бы счастлива принять это щедрое предложение – год стажировки в Американской академии в Риме [25], но в силу обстоятельств семейного характера пока вынуждена оставаться в Авроре.

Не исключено, что в будущем у меня появится возможность принять такую стипендию, и надеюсь, вы будете иметь в виду мою кандидатуру. Но если нет, позвольте еще раз поблагодарить вас за столь высокую награду, от которой, к сожалению, сейчас я должна отказаться».

В силу обстоятельств семейного характера. М. отказалась от этой награды ради отца и меня, а нам даже ничего не сказала.

Вне сомнения, она переживала, как бы чего не случилось со мной в ее отсутствие. Или с папой. Или с нами обоими.

Что бы это могло быть, я понятия не имею.

Часто я обвиняла М. в том, что она стремится покинуть Аврору, вернуться в Нью-Йорк, чтобы вести там, как раньше, «гламурную» жизнь. Я смеялась над ней, дразнила и мучила ее, а сама была в ужасе от такой перспективы: мы с папой остались бы одни в большом доме, где в любую минуту может произойти нечто страшное…

М. из раза в раз спокойно убеждала меня, что не имеет ни малейших намерений уезжать из Авроры. Что она здесь «абсолютно счастлива», находится на «творческом подъеме» и «очень благодарна», что ей предложили место художника-педагога в колледже.

Она осталась в Авроре, чтобы уберечь Дж. от чего-то ужасного.

А в результате нечто ужасное произошло с самой М.

* * *

Из моих глаз хлынули слезы. Из горла вырвались хриплые всхлипы.

Глава 33

«Портреты смертных».

Поползли слухи, что один из коллег-художников М. из колледжа Авроры после ее исчезновения начал вести себя «странно», «подозрительно».

Этот Элк – разумеется, Элк, кто же еще! – пылко, неистово рассказывал об М. всем, кто готов был его слушать. Утверждал, что ему известна о ней «конфиденциальная информация», что он ее «наставник». А вскоре и вовсе развил бурную деятельность, якобы ведя собственное расследование: расспрашивал, даже «допрашивал» всех в колледже об их отношениях с М., набравшись наглости, обращался или пробовал обратиться к родственникам М., проживающим в Авроре. (Разумеется, мы с отцом отказались с ним встречаться.) Отмечали, что Элк будто и впрямь искренне переживает за мою сестру, опасаясь, что она, возможно, «стала жертвой преступления», что М. «где-то держат взаперти помимо ее воли». Однако вел он себя нахраписто, агрессивно, вопросы задавал откровенно бестактные, что больше было бы свойственно ревнивому любовнику, а не обеспокоенному коллеге.

Из возбужденной болтовни наших любящих посплетничать родственников мы с папой узнали, что Элк попытался сразу же принять участие в полицейском расследовании, заявив, что он знаком с жизнью М. «изнутри». Он постоянно названивал в полицию, сообщая сведения, которые или были уже известны следователям, или не имели существенного значения, или были неточными. Элк хвастался местным полицейским, что для М. он ближе, чем любой из ее родственников, хотя семья Фулмер будет это «решительно» отрицать. Именно благодаря ему, Элку, М. приняли на работу в колледж, он ее «давний наперсник» и наставник.

Очень скоро следователи стали относиться к Элку с подозрением. Несколько раз он заявлялся в полицию подшофе, от него разило спиртным. Говорил возбужденно, разражаясь бессвязными монологами, потом вдруг осекался и вслух спрашивал сам себя, не следует ли ему нанять адвоката, прежде чем сказать что-то еще. Намекал, что у М. была некая «тайная миссия», в которой он выступал «доверенным помощником», но дальнейших подробностей не раскрывал.

Когда следователи спросили его в лоб, состоял ли он с М. «в отношениях», Элк лукаво ответил:

– Сэр, это слишком личный вопрос. Джентльмен о таких вещах не распространяется.

Элка спросили, где он был 11 апреля.

– К чему это вы клоните?! – негодующе воскликнул он, в очередной раз высказав вслух мысль, что ему, пожалуй, следует нанять адвоката.

Говорят, Элк был безмерно доволен тем, что в полиции у него сняли отпечатки пальцев.

* * *

– И его, что, отпустили? – возмутился отец. – Вот так просто взяли и отпустили, дали спокойно уйти?

Мне это тоже показалось странным. Увы, так у нас работает провинциальная полиция. Да, у них нет улик, свидетельствующих о причастности Элка к исчезновению моей сестры, но, казалось бы, сотрудники полиции Авроры должны хоть как-то продемонстрировать общественности, что они пытаются найти подозреваемого.