Тюрьма - Светов Феликс. Страница 11

Что-то не вяжется одно с другим, и с тем, что ждал, и с тем, что должно быть — не пойму, куда я все-таки попал?

Спортсмен садится рядом, стаскивает свитер… Ага, его место.

— Не помешал? — спрашиваю.

— Новый пассажир? — осведомляется спортсмен.

— Вроде того,— говорю,— если у вас пароход.

— У нас Ноев ковчег, советский, — говорит Боря,— семеро одних нечистых, а пары никому нет.

Вон ты какой, думаю:

— А кто за Ноя?

— Поглядим,— говорит Боря,— разберемся.

— Разбирайтесь,— говорит спортсмен, — а я еще денек побегаю и на волю. Вас опять семеро.

— Как на волю?

— У меня суд через день, хватит, насиделся.

— Неужто отсюда уходят? — я потрясен.

— Уходить-то уходят,— говорит Боря,— только куда.

— Не каркай,— спортсмен встает.— Пойду сало резать…

— Он у нас начпрод,— говорит Гриша, он все время крутится рядом,— а Боря теперь начкур. Давай сюда. сигареты.

Даю ему сумку, потрошит, раскладывает на полочке…

И тут ржавый грохот врывается в камеру, я даже глаза закрыл от неожиданности — радио!

— Не нравится? — Боря глядит на меня.— Сейчас я его придавлю.

— Да мы пробовали,— говорит Гриша,— не залезешь. В шесть утра врубают и до десяти вечера…

— Одна попробовала, тебе интересно, чего у нее получилось? — Боря встает, в руке что-то блеснуло, забирается на рукомойник, тянется к сетке над дверью. А там ревет, булькает, трещит…

Оглядываю камеру: верхние шконки закрыты газетами, лежат книги, коробки-самоделки, тряпки; между окнами висит шкаф, сейчас открыт, там полки: хлеб, кружки, миски; под шкафом календарь с рисованной картинкой — голая баба под елкой; возле умывальника сортир, кусок матрасовки на завязках прикрывает вход — уют! За столом играют в покер, чернявый бросает кости, прыгает, кричит; бритая голова играет молча, улыбается, спокойный. Зимовка, думаю, так бывает на зимовках, читал в книжках тридцатых годов, и ребята такие…

Радио грохочет, ревет — и смолкло. Все повернулись к двери.

— А ты, глупенькая, плакала, — говорит Боря.

Радио снова взревело, он что-то крутит сквозь сетку, теперь слышен диктор, разборчиво, убавляет, прибавляет звук…

— Высший пилотаж!..— кричит спортсмен от шкафа.

Боря спрыгивает с умывальника, пролезает на свое место.

— Как они тут жили фраера, смотреть противно,— он закуривает. — Ты вот что, два дня переспишь у параши, другого места нет, на верх не лезь, а этот уйдет — будем рядом.

— Нормально,— говорю.

— Я тут наведу порядок…

— Слушай, — говорю,— он, правда, уйдет на волю?

— Едва ли. Но всякое бывает.

— Как думаешь, можно с ним передать… письмо?

Боря вытаскивает ноги из петли, садится, глядит на меня.

— Ты что? С ним двух слов не сказал… Тебе надо передать?

Чернявый влезает к нам.

— Темная лошадка,— говорит он,— не торопись, передадим.

— Ая думал, у вас братство? — я несколько ошарашен.

— Ты в тюрьме, — говорит Боря, — никому нельзя верить.

— У меня есть канал, — говорит чернявый.— Если б три дня назад, я в ООН отправил письмо.

— Куда? — спрашиваю.

— А что мне терять? Я уже отправлял Генеральному, в ПВС — все письма у следователя.

— Хороший у тебя канал‚,— говорит Боря.

— Так они и пересылают сюда, суки! Ты думаешь, здесь перехватывают? Не должны, канал верный.

— Чего я думаю, про то я думаю, — говорит Боря.

— Будешь играть?! — кричит Вася.— Или слинял?

Чернявый возвращается к столу:

— Сейчас я тебя заделаю, молокосос…

— Одно слово… композитор, — тихо говорит Боря,— больно шустрый. Ишь локаторы, услыхал.

Радио бубнит, не слушаю, чернявый прыгает, гогочет. Андрюха говорит о чем-то с длинным малым, спортсмен у шкафа в конце стола режет сало, хлеб, чем не понять, поблескивает сталь, что-то втолковывает Грише… Для меня многовато, не переварить.

— Ложись,— говорит Боря,—отдыхай. Сколько проторчал на сборке?

Ложусь, вытягиваю ноги только тут доходит — еле живой.

— Сутки прокрутился,— говорю,— веселый аттракцион — сборка.

— Один у вас крякнул,— говорит Боря, — слышал базар, когда сюда тащили.

— Нет, такого у нас не было.

— Так не одна ж сборка, или вас не разводили?

— Развели, перед шмоном.

— Там можно крякнуть, особенно без привычки или нервишки сдадут.

— А ты не первый раз? — спрашиваю.

— Третий. Нагляделся. У меня шкура дубленая.

— За что сейчас?

— Расскажу, погоди. У меня пересуд, доследование. Сейчас начнут таскать через два дня на третий. Тогда и обделаем с письмом.

— Сила! — плыву от изумления.

— На каждую хитрую эту самую есть этот самый.

— Надо ж как повезло,— говорю,— и хата хорошая, и ты рядом.

— Кому везет — везет…

Гремит кормушка, откинулась.

— Бери ложку, бери хлеб! — румяная, веселая рожа скалит зубы.

— Очистить зубок! — кричит спортсмен.

— Давай, давай шленки! — кричит из кормушки.

Шестеро выстраиваются у двери, спортсмен бежит со стопкой мисок. Я сажусь на шконке.

— Лежи,— говорит Боря,— без нас хватит.

В кормушку передают миски, из рук в руки — на стол.

— У нас пополнение, — говорит спортсмен,— давай еще…

Швыряет миски — хлоп, кормушка закрылась.

— Три закосил! — говорит спортсмен.— Он считать не умеет, теперь еще второе…

И вот мы сидим за столом — дубком, каждый спиной к своей шконке. Я на краю, возле сортира. Нарезанный крупными ломтями хлеб посреди стола. Гриша рядом, подвигает два куска сала.

— Вы что, ребята, — говорю,— у меня пусто! Будет передача…

— Ешь, говорит чернявый, Коля, он на первом месте, у окна, рядом Боря,— будет-не будет, у нас пока на столе.

Я и не подумал — перекрестился. Беру ложку, выдали на сборке — держало с обломанным черенком. Поднимаю голову: тихо за столом, все смотрят на меня.

— Вон как,— говорит Боря,— я гляжу, вроде, светлей стало, и чем-то потянуло другим, не нашим…

Едим. Щи горячие, капуста, картошка… Хлеб тот же — глина.

— А мне подарок! — кричит Гриша.— Глядите, мясо!

Вытаскивает в ложке кусок волокна.

— Сегодня на сборке один крякнул,— говорит Боря.— Шустро управились: сварили и по котлам.

Нда, юмор, думаю.

Быстрей, быстрей летит время: уже за окном темно, съели кашу — пшенную, покидали туда по куску саха ра; каждый вымыл под краном свою шленку; Андрюха намертво прикрутил к моей ложке обломанную зубную щетку — удобно, лежит головой к столу, читает; длинный, Петька, завернулся с головой одеялом, спит; чернявый с Васей кидают кости. Сижу на Бориной шконке, спортсмен, зовут его Миша, вытянулся на своей, у него в ногах Гриша, лупит глаза.

— Так ты писатель,— говорит спортсмен,— прочитал, чего в библиотеках нету? Мы тут базарим: кто революцию сделал?

— Кто? — пожимаю плечами.

— Будто не знаешь! Евреи. Мы их тут благодарим с утра до утра. Каганович — кто? А Свердлов, Каменев-Зиновьев, Пельше…

— Зато теперь хорошо,— говорю, — Брежнев, Черненко…

— Я не про теперь, про то, с чего начали, а мы хлебаем.

— Слушай, Миша,— говорю,— меня посадили, что я, вроде, не то написал, а ты хочешь, чтоб я балаболил на эти темы?

— А при чем тут? — он поджимает ноги, курит.— Где поговорить, как не в тюрьме? И Ленин в тюрьме разговаривал…

— Не мели, сосед,— говорит Боря,— нам не надо, евреи не евреи, мы тут все зэки.

— А кто еврей — один Менакер, и тот под сомнением?

— Смени пластинку, — говорит Боря,—сказано тебе.

— Круто взял,— говорит спортсмен,— не сорвался бы.

— Когда я сорвусь,— говорит Боря, ноги по-прежнему качаются в петле,— тебя ветром сдует, в кормушку пролетишь.

— Все, мужики,— кричит чернявый от стола,— брэк!

Верно, у него локаторы. Спортсмен поднимается, пролезает мимо меня, обошел стол, садится к Андрею.

— В море его б окунули разок-другой, сразу бы затих, — говорит Боря.— Ничего, он и тут утихнет.

— Так ты моряк? Не зря я говорю — каюта!