Тюрьма - Светов Феликс. Страница 18
Я забрался в матрасовку, одеяло на голову, я пытаюсь уйти, исчезнуть из этого мира, который теперь моя новая жизнь. Единственная моя жизнь, потому что другой у меня нет и не было. Не было?.. Я твержу себе об этом все дни, начиная с первого, все ночи, когда не сплю, все эти месяцы… Месяцы? Да, уже два месяца я здесь. Неужто так долго? Долго? Два месяца это много? И я вспоминаю два месяца моей прежней жизни, любые, радостные или горькие, пустые, забитые, заполненные через край… Какой пустяк, они пролетели — и нет их. Почему же сейчас не оставляет ошущение, что вся моя жизнь уместилась, сошлась, расположилась в этих днях, неделях — в эти два месяца? Не было у меня другой жизни и меня не было. Я спал, а потом, два месяца назад проснулся для того, чтобы жить.
Какая странная мысль, думаю я, вытянув ноги в матрасовке, ворочаюсь — не улежишь! — сквозь худенький матрас, первую неделю зашивал и зашивал, запихивал, разравнивая вату, ребра пересчитывают железные полосы шконки. Горячие изразцы, мама, сестренка в корыте, отцовы руки, фырканье лошади, алая полоса заката — все это было сном, а все что тут… Станная мысль, думаю я, добрая, верная мысль, спасительная. У меня ни чего нет— и я свободен, у меня то, это, радость, беда, обиды, долги, грех — и я повязан, запутан, меня задушит —и я не выберусь. Разве я могу хоть чем-то помочь, отдать что должен, зачем думать, разматывать, травить себя… Значит, нет долгов, нет греха: забыл, затер, отказался — и свободен?..
Я пытаюсь начать с другого конца, понять откуда оно идет ко мне, всплывает, пролезает в щели, а я затыкал и затыкал их… Алая полоса заката, думаю я. Только что, перед ужином — блеснул луч сквозь решку, проскочил реснички, вспыхнул на куске стекла, которым Андрюха вытачивал мне крестик, и я… Луч, алая полоса, свод неба, а в нем подмигивающие мне звезды… Что ж, не было луча вчера, третьего дня? Был, а нашла тучка, один миг, чтоб так сошлось — луч, нет тучки, Андрюха, кусок стекла — все в тот самый миг. А если б не было, не сошлось?..
Вчера было, думаю я. Дверь камеры изнутри обита корявым железом, скреплена болтами, шесть болтов в ряд, шесть рядов по всей поверхности двери. Почему именно болты вызывают во мне ярость? Тупые, вбитые, вмятые в чернокоричневое пористое железо, наглая, самодовольная геометрия, гляжу на болты, на дверь с закрытой кормушкой, не могу сдержаться — с размаху ногой, железо ухает. «Силен,— сказал Вася, — давай еще раз. Один, базарили, вышиб ногой с косяком, но он дурака косил или правда крыша текла, здоровый бугай…» Опоминаюсь, стыдно — болты виноваты! «Береги здоровье, Серый,— сказал Боря, — поговорил бы лучше с рабочим классом…» И я сник, что-то для меня в его голосе, целую жизнь прожили рядом. «Мы с тобой кентами будем»,— сказал он мне на третий день, укладывались спать, я рядом на шконке, через проход, спортсмен, Миша ушел на суд: «Вернется, пусть наверх лезет, а не нравится, ты ему у параши освободил, перебъется…» То на третий день, а еще через месяц таким стал кентом… «Забудешь,— сказал он мне как-то, а я рта не закрывал, очень мне было хорошо,— столько людей повстречаешь, через такое тебя прокатят, я по себе знаю.— Нет, — сказал я ему, — первая камера, как первая любовь…» И вот вчера, после моего единоборства с дверью…
«Поговорил бы, Серый, с рабочим классом…» Лежим на шконках, отужинали, радио бурлит, отошла поверка, скоро подогрев — и в матрасовку, еще неделя пролетела, завтра баня… «Ты уж не спать ли собрался? — спросил Боря, читает меня, как раскрытую книгу.— Как это у тебя получается, я вчера на тебе выиграл пять сига рет, до двадцати посчитал — и ты отключился, захрапел, а шпана на сорок-пятьдесят ставила…» — «Косишь таблетки, Серый?» — Это Васе мои таблетки не дают покоя, он теперь на моей шконке через проход с Борей, а я у самого окна, на месте чернявого, Коли. «Королевское место, сказал Боря, когда чернявого вытащили из камеры— это другая история, мне о ней еще думать.—Перебирайся, тебе тут хорошо будет».—«А сам почему не хочешь?» — я удивился. «Привык, да ладно, о чем разговор…» Вот и вышло, что мы бок о бок, локтями, спинами, нос к носу. «Тогда покурим, если пять сигарет — сказал я, у нас перед ларьком сурово стало с куревом, — ты бы предупредил, что на меня ставишь, вместе будем играть, вдвоем мы и Зиновия Львовича обштопаем». «Нет, верно,— не отставал Боря,— как у тебя получается, а еще, говоришь, помолиться успеваешь?» — «У меня простая молитва».— «Может, от нее, от молитвы?» А мне он вдруг надоел, кент как родственник, я уже привык, считал — так и должно быть, начал распускаться. «Совесть чистая, — сказал я,— потому и сплю». Тихо стало в камере, даже Гриша с Андрюхой, только что шумевшие о чем-то, замолкли. «Вон как,— сказал Боря.— Кучеряво зажил, не сорвись. Может, и верно, но лучше б тебе помолчать». —«Да я пошутил»,— испугался я. «В каждой шутке,— сказал Боря,— есть… А если всерьез?» —«А всерьез, нет меж нами разницы».— «Это как понять?» — спросил Боря. «В Евангелии апостол Иаков говорит, если ты не убил, но прелюбодействовал, ты все равно преступник закона. А потому…» — «Так и сказал?» — Боря перевернулся и уставился на меня.— Или ты опять шутишь?» — «Какие шутки в Евангелии, — сказал я.— Тебя следователь прессует, прокурор, судья — это закон человеческий, сегодня он такой, завтра другой, сегодня пять лет, завтра за то же самое отрубят голову. Ты хитришь, они давят — кто кого. А тут закон абсолютный, он неизменен, он в нас самих, записан в сердце, он в тебе, когда ты о нем ничего не знаешь. Какая между нами разница — ты убил, а я… солгал, скажем. Это разница для прокурора, для него солгать, как два пальца.., и в УК не обозначено — лги, не соврешь, не проживешь. У тебя другой Суд, Страшный…» Тихо было в камере, понял, все слушали, только Зиновий Львович, никогда не ложившийся ночью, досыпал свое. «А он будет, Суд?» — спросил Боря. «Он уже идет, — сказал я,— то, что с нами сейчас, разве не Суд?» — «Нет,— сказал Боря,— это цветочки, хотя у кого как…» —«У кого как, верно,— сказал я,— но лучше, если тут, там страшней… Понимаешь, ты все равно преступник закона, я все равно преступник закона, и не нам судить,— чье преступление больше — перед Богом, не перед прокурором. Какая у меня может быть чистая совесть, шутка и не лучшего разбора, прости меня за нее».— «Силен,— сказал Андрюха,— так все верующие считают или ты один такой?» — «Только так,— сказал я,— иначе и быть не может. Ты пойми,— я обращался к Боре, мне было неловко, что сорвался,— прокурор лепит тебе срок, ему УК позволяет, определил точно, а что Господь нам назначит, мы не знаем, но нам сказано — нет разницы. Если ты не убил, но пожелал кому смерти — ты убийца, мысль выброшена в мир, улетела, во что она отольется, в ком и как откликнется, пусть не в тебе, в другом осуществится, реализуется, но она твоя, ты ее родил. А потому мы все и за другого виноваты. Для прокурора и разговора нет, гуляй, думай, что хочешь, а ты пропал. Если не покаешься. А кто не пожелал кому смерти или еще чего, а кто не украл — в карман не залез, а бревно из леса унес, чужое бревно, не твое…» —«Ты серьезно так думаешь?» — спросил Боря.— «Серьезно, — сказал я,— не я придумал, так оно есть… Для меня не цветочки. На воле времени не было про это думать, а тут…».
Вот о чем был вчера разговор — школьная тема и повторять себе совестно, но ведь не за столом с книжными людьми, все про это прочитавшими и заговорившими так, что уже и боли нет, трагедии нет, остренькое умозрение… В камере был разговор. Вот от чего я плыву сейчас в своей матрасовке, считаю ребрами железные полосы шконки. Считаю, а понять не могу — есть у меня право отказаться от прежней жизни, забыть о ней и начать сначала? У меня ничего нет и я свободен. Что ж, и долгов нет, греха нет, преступления — нет? Чистая совесть, а потому мне хорошо, только болты, вбитые, вмятые в железную дверь, только они мешают, и я сплю, а надо мной всю ночь в ярком свете плывет черный мат, сокамерники оглушают себя, чтоб не думать, не вспоминать, забить бранью грохочущий в них ужас? Каждый за себя, думаю я, вот и корпусной крикнул Боре: «Адвокаты!..» И перед Богом каждый за себя? А что я могу сказать Ему о другом, если о себе еще ничего не знаю, не понял,— но просить я могу, но молиться… Господи, шепчу я в своей матрасовке, просвети их Светом Разума Своего, Ты подарил мие — за что, ради немощи моей, чтоб научить, за мое покаяние? — новую жизнь, вырвал меня — навсегда! Зачем мне думать о тех, кого я оставил, я оставил их Тебе, Ты и только Ты решишь, что будет с ними. А моя беда, моя боль, мой грех? Тащить их всю жизнь, пока они меня не раздавят? Но разве Он пришел к нам, ко мне не затем, чтоб спасти?.. Я и здесь по Его воле… Различайте духов, думаю я, а как различать, только по плодам: стоит мне скользнуть, тропа накатана, один неверный шаг, а ктото толкает, предлагает, подсказывает, один шаг, второй — и я… вижу, ощущаю, вспоминаю… Господи, чем только не переполнена, не забита моя жизнь, я могу кружиться в ней бесконечно, рассматривая, отбирая, а оно все быстрей, быстрей, уже не различишь, а оно все ярче, ярче, глаза закрыл — не спрячешься, оно уже вихрь, голова кружится, ярче, жарче… Так будет в вечности, думаю я. Костер, запах травы, звезды, нежность, страсть, то, что не успел, а мог, то, что успел, а зачем оно мне — и я пропадаю, я пропал… «Будь великодушным, Вадя, сказала она, а глаз ее мне не забыть,— ты знаешь, я не могу и не смогу отказать тебе, но будь великодушным…» А был я хоть когда-то великодушным? В тот раз был, а в другой, а с кем-то еще?.. Будь великодушным! И слово какое…