Южная Мангазея - Янев Киор. Страница 30

Кроме него на скамейке было только его одиночество, О-Хохо, держась за окурок, пылкий сосок брокенской нелегалки, в прочем невидимой. Накося выкуси из утюга, горы Брокен, куда откладывает асбестовые яйца натруженная Ева.

— Ну почему здесь никогда форточки не открывают! — Викч схватился за голову. — О-Хохо! Посмотри на себя — непричёсано, неприглядно-неприбрано, какая-то облезлая волчья шкура!

Облезлая волчья шкура глянула с вызовом, плюнула на брокенский пыл и, бросив синюю летучую беломорку Викчу под ноги, стала, бледнея, лысея и съёживаясь, сползать под скамью. В загнанное состояние. Ни рожи ни кожи. Стыдно и неудобно. Краснея, припухла пушком, умещая под ним мурашки. И растопырила более образный зигзаг. Зиц-конечность девицы. Волнуя голеностопным суставом, ёрзнула пальчиками-стрелками по занозистому краю.

Затем, помахав ступнёй, как ладошкой, стукнулась коленкой о деревяшку и увильнула от викчева щипка восвояси под скамью.

— Нет чтобы такие фокусы дома в кровати проделать! — задосадовал Викч, — ведь ночью только и забава — филином ухать! Мордаста из углов показывать! Будто я днём их не видел.

— А кто вчера ночью чуть не затискал до синяков, — о-Хохо вспомнилось то что в один момент в отместку почти обернулось шимпанзе, да пожалело болящее сердце!

Викч вздрогнул, представив себя в мохнатых объятиях, и решил не обострять отношений. Он ощупал свои карманы. Слава Богу, клофелинщицы, как то было принято, оставили ему последний рубль в штанах, «Хочешь-шь ли коф-фе, друг мой?» — завозился в кислой луже язык, стараясь вытолкнуть наружу основательно прикушенную улыбку. Вытолкнулся кругловатый воздушный поцелуй с радужными язвочками. Губное произведение, пощипывая и побрызгивая, неудачным мыльным пузырём быстро полетело под скамью, откуда несколько раз донёсся шмякающий поверх мышиного писка звук и полураздавленный ответ был выброшен Викчу прямо в пятку, промочил чулочную ткань насквозь и, прошипев: «Давай», вдруг съёжился и испустил дух, который жутко больно въелся в викчеву кожу.

Викч дёрнулся, отшвырнул неприятный ответ обратно под скамью. Если не хочет вылезти и помочь, могло бы, по крайней мере, ответить повежливее — подумал он и осведомился: — Тебе какой — чёрный или со сливками?

— Баночный!

Этим подразумевался продававшийся в то время в Москве в банках с жёлтой наклейкой «Кофе сгущённый со сливками» серо-бурый консерв, состоящий из жареного молока и толчёного кирпича, разбавленный 1:2 водкой. Рубля должно было хватить.

На вопрос, будут ли они поглощать это в на скамье или в буфете, о-Хохо ответило, что расслабилось от расстройства и что если ему, наконец, хотят сделать что-нибудь приятное, то его надо не беспокоить и принести кофе прямо на место, под скамью.

Викч, сосредоточенно фиксируясь в сильно заплёванном и скользком окружении, посетил станционный буфет, благо тот был неподалеку, в вонючем закуте. Но как только, вернувшись, скрипя сердцем и другими содрогающими, декан стал, приноравливаясь, сгибаться, лопнула тетива пережжённого у пятки нерва, торс завибрировал, нагреваясь, как древко оборванного лука, и ладонь горячей плиткой так нагрела кружку кофе, что бурда свернулась и загустела и поэтому почти не расплескалась во время путешествия под скамью. Это было довольно трудно, так как неделями и месяцами не убиравшаяся пыль свалялась в настоящие заросли и лианы! Приходилось проявлять такие ухищрения, чокаясь коленными чашечками с кружкой, будто тело бугрилось вокруг позвоночника тоненькой узловатой кожицей, где не было разницы между лобными долями, позвонками и прочими выступами и конечностями, равным пыльным образом цеплявшимися за ветошные и волосяные ветви. Вдруг, когда змей Викч, свесившись с очередного ошметья, вновь схватился за какой-то волосяной клок, раздался чей-то крик и он с удивлением обнаружил у корней волос запыленное личико. Клофелинщица!

Несколько мгновений они завороженно разглядывали друг друга, затем личико зарумянилось, скривилось и потянуло захваченные Викчем принадлежности. Но он нечленораздельно замычал и не преминул ещё крепче сжать кулак.

— Вот ты где! — плотоядно завздыхал, запредвкушал Викч над личиком. С коего спала кровь к прочим частям, закрасневшимся среди зарослей:

— За кого вы меня принимаете!

— За кого, знаем за кого! Ведь той, настоящей клофелинщицы давно и след простыл.

— За своё собственное о-Хо-хо! — заскандировал Викч и, притянув пленницу к себе, попытался погладить её по спине, но лишь простучал кружкой по хребту, открытому платьем.

Из кружки что-то шмякнулось за нежный шиворот. И тогда, видно, пугливая кровь пала так низко, что её хозяйке, как утяжелённому поплавку, пришлось присесть от страха:

— Что-вы, что-вы, я сама по себе, — запричитала она и, неловко ломая руки, умоляюще взглянула на Викча.

Тут у него что-то ёкнуло под сердцем. Уж взор-то своего о-Хохо он знал, этот же был чужой, с зеленоватым отливом и спиралью галатики.

— А что ты делаешь под моей скамьёй? — уже менее уверенно вопросил Викч.

— Копошусь в пыли. — Зеленоватые глаза чуть фосфоресцировали в темноте. — Участницей пылеантологической экспедиции. Бури истории формируют таки-е сталактиты и сталагмиты — тянула она гласные, имея в виду здешнюю пыль, свалявшуюся до окаменелости: — Вот, взгляните на образчики с вкраплениями лагерной пыли. Если я дёрну посильнее, вы свалитесь на эти коралловидные затверделости и тогда убедитесь, сколь увлекательна история пыли этого вокзала.

— Это не нужно, верю, верю. — Викч выпустил прядь клофелинщицы, набычился и покрепче схватился за свою прогнувшуюся ветвь. Зная трухлявость Москвы, он допускал, что эта экспедиция попала сюда, не заметив преград. Кучи городских домов постатейно пересыпались в промежуточный мусор. Москва стала пористой, как старая пемза. Дым из бубличной, стоявшей во дворе институтского общежития, выходил не столь через ветхости трубы, сколь через поры близлежащих подвалов, пропитав и недра его деканского кабинета, так что все викчевы бумаги в институте пахли золой. Викч стреножил чересчур набычившийся дух, подняв облачко пыли, и закачался на сакраментальном поросте, стараясь свеситься поприятнее:

— Я всегда предполагал, что пыль под моим лежбищем способна возбудить разного рода исследовательский зуд.

— Здесь не только пыль, но и пепел, что осыпается с твоих рёбер, как с крематорной решётки! — затыкало Викчу заострившееся лицо клофелинщицы заострившимся языком. Сталкивая прочь мягкое «вы» и викчево равновесие.

— Хотя бы скамью эту вокзальную с крематорной решёткой сравнила! — взмылился, как пустынный полоз: — Облезаю жаркими оболочками. Нанесло их сюда! — Например вот эту, вроде платья, ободранного в пыли и колючках. Полусбившегося с плеч сей неожиданной девицы. Лисицы-сестрицы! В дозоре под местом лёжки, в подоплёке бомжового генезиса. Обычная девушка. Заурядная причина утраченных соприкосновений с жизнью, от которых Викч сладко окислялся и тлел. Где вы, причинные стороны! Змеиными жилками и прочим, как виноградинами на лозе, тянулся к потаённым подошвам- ладошкам… Жарко сжатым в девственных зарослях.

— Здесь, скорее, твои теневые стороны, — прикрылась эвфемизмом потаённая в девственных зарослях: — Глянь сюда, пепельный факел! Истлеваешь тенями, оплетая их телеграфной канителью очёски, чешуйки телесной шелухи, как пуповиной!

Стремясь к найденному ориентиру, распирались недра, соприкасаясь индивидуально тлеющим, неухоженным, как абориген, образом с окисляющей жизнью. — Кхе-кхе, — поперхнулась девица, — словно пшикающий дымом торфяной вулкан, ты ископтился тенями, кхе-кхе, и нанёс здесь целую помойку изношенных оболочек! — прокашлялась.

Тут она приподняла и так короткую юбку и с костяным стуком поддела пыльный ворох босой узкой ступнёй. Абориген заметил, что пятка у клофелинщицы необычайно вытягивалась и утончалась к концу, словно каблук-шпилька. Она вонзила пятку в трухлявый ком, отчего тот распался, взяла обвалившийся кусок и, поплевав на него, сжала в ладони: