Книга стыда. Стыд в истории литературы - Мартен Жан-Пьер. Страница 44

      а моя слава мертва.

Уильям Блейк

И вот вашу книгу напечатали. Вы получили экземпляр, вот он, пахнущий типографской краской, в ваших руках. Вы ликуете и вместе с тем чего-то опасаетесь, радуетесь и испытываете разочарование. Это одновременно ваше тело и нечто чуждое ему, скорее некий нарост на нем, странное выделение, частица вашего «я», которая уже не «я», которая отныне будет жить своей жизнью, печататься, разгадываться, комментироваться, толковаться, отторгаться, отданная на волю публики, на ее одобрение или молчание, на милость ее молвы и на ее непонимание.

Прежде чем произошло это необратимое событие, был момент, когда вы еще могли отступить. Теперь слишком поздно. Вот она, ваша книга, уже лежит стопками, иногда ее даже можно увидеть в витринах книжных магазинов. На ней хорошо читается ваше имя. Скоро она окажется в книжных шкафах и начнет свой путь к анонимным читателям.

Это начало второй жизни, дублирующей со стремительностью творческого порыва все ваше предыдущее существование и проходящей, подобно жизни каждого человека, свои возрастные этапы — невинное начало, первые опыты, распутную молодость, тщеславную зрелость, разочарованную или мудрую старость, — в которых отношения с этим другим, посторонним человеком, с читателем, реальным, воображаемым или анонимным, соответствуют бытию в мире. Эта вторая жизнь имеет пол собой еще меньше оснований, чем первая, и по этой причине она вечно выпрашивает у той, первой, часто напрасно, знаков внимания.

Писатель, как только его опубликовали, становится, подобно Бодлеру в представлении Сартра, «человеком без непосредственности»: он переходит в публичное пространство. Совершенно неудивительно, что он приговорен к особому, маргинальному положению человека, упорно совершающего непростительное. Первые проявления литературного призвания во враждебной среде позволяли это предвидеть. Новым обстоятельством является то, что публикация раскрывает внутреннее противоречие писательского бытия: отшельник возвращается. Он писал, выступая против большинства, вернее, вопреки ему, а теперь хочет, чтобы его за это чествовали.

В романе Натали Саррот «Между жизнью и смертью» начинающий писатель объявляет отцу о выходе своей первой книги. «Уклонист», «дезертир», «блудный сын», в душе он считал это объявление актом примирения. Он хотел сказать этим: «Я научился работать, да, я тоже. Я достоин тебя. Тебе больше не придется за меня краснеть». И он совершенно изумлен, когда отец спрашивает: «Сколько ты дал, чтобы это напечатали?» Что до его матери, которая утверждала, и, по-видимому, не без оснований, что она-то никогда не сомневалась в таланте своего любимого сына, и которая теперь говорит, что всегда знала, что предчувствовала зарождение призвания по его первым признакам, она тем не менее не может удержаться и не спросить на виду у всех на площади, говоря о редакторе: «Скажи, а сам Фремио это читал?» Когда же, наконец, еще невинный автор не может противостоять смущенному желанию рассказать всем вокруг (а в этот момент «немножко стыдно, это понятно»), что его книга «хорошо продается», что у него была «хорошая критика», он словно слышит в интонации окружающих категорический отказ: они, остальные, в непосредственности своей обыденной жизни, бросают ему ничего не выражающим тоном: «Это непло-о-охо». Перед теми, от кого он отстранился и тем не менее чьего признания желал, он чувствует себя отброшенным к «смешному стыду школьника», к состоянию «маленького мальчика». Все еще думая, что ему нужно оправдаться, объясниться, он вместе с тем начинает понимать, что писатель должен «сбавить цену», «что никто не обладает меньшей независимостью, не подвержен в большей степени чужим суждениям, не стремится беспрестанно найти свое изменчивое отражение в глазах остальных, оказаться в центре всех взглядов, домогаться, надеяться…»

Можно действительно подумать, вслед за воображаемым писателем у Саррот (и, по-видимому, вслед за самим Гомбровичем), что с помощью публикации удастся отвоевать потерянные уважение и достоинство. Пока этого не произошло, человек рискует казаться смешным. Говоря по справедливости, начавший свою карьеру под эгидой стыда и неудовлетворенности никогда не перестанет чувствовать, что его не понимают. Вплоть до последнего мгновения его не отпустят сомнения. Поскольку вся партия будет, в сущности, разыгрываться внутри него, между «мной» и «мной». И тогда получается, что писатель пассивно наблюдает еще одно явление, которого он совершенно не предвидел: его отношение к другим людям изменилось против его воли, и теперь, в этой второй жизни, составленной из истории публикаций, постепенно меняется его отношение к собственным книгам, и это отношение сравнимо с тем, что анализировал Пруст, — с взаимоотношениями между моим нынешним «я» и моими прошлыми, уже мертвыми и иногда воскресающими «я».

Нередко случается, что автор воспринимает как оскорбление это ощущение непоправимости, которое может возникнуть у него из-за независимого существования его книг. Эта независимость в чем-то напоминает предательство. Текст, не довольствуясь постепенным отчуждением от автора, ясно обозначил дистанцию между собой и вами, он лаже бросил вам вызов и своими автономными действиями показывает, что он — не вы, что у него есть своя собственная жизнь. Это он теперь уклонист и блудный сын. В предисловии ко второму изданию романа «Варвар в Азии», вышедшему спустя тридцать пять лет после первого его издания, Мишо пишет: «Эта книга, которая меня больше не устраивает, которая причиняет мне беспокойство и оскорбляет меня, внушает мне стыд, позволяет мне исправлять в ней, чаше всего, только пустяки. Она сопротивляется. Как если бы она была персонажем».

Конечно, существуют писатели, которые кажутся довольными собой. Наивно гордыми. Удовлетворенными. Им завидуют. Приходя к ним домой, вы обнаруживаете на самом видном месте все их сочинения, выстроенные в хронологическом порядке. Эти писатели продают книги у себя в конторе, подобно бакалейщикам, и ходят, словно коммивояжеры, по книжным магазинам, чтобы убедиться, что там еще лежит стопочка, и беспокойно справляются, не продали ли самую последнюю книгу. Но существуют и все остальные: они крадутся вдоль стен, стремятся стать незаметными, ждут комплиментов, очевидным образом недостаточно веря в себя. Крайним проявлением этого является то, что я назвал бы японской традицией в память об одном эрудите и выдающемся профессоре, выходце из этой достойной страны, который, казалось, почувствовал себя ужасно неловко, когда я ему сказал, что видел в витрине книжного магазина в Оксфорде его последнюю книгу, о которой он мне никоим образом не упоминал. Я думал, что делаю ему комплимент. Любой западный коллега в подобной ситуации не смог бы сдержать удовлетворенной улыбки. Он же, напротив, был, казалось, совершенно раздосадован. Не допустил ли я, сам того не желая, огромную бестактность? Он несколько раз униженно поклонился, извиняясь и убеждая меня ни в коем случае не читать ее, эту книгу, нет, о ней нужно забыть, она так плоха, так плоха, уверял меня он, склоняя голову. Так что я в конце концов в это поверил.

* * *

Все писатели, как обладающие чувством стыда, так и лишенные его, могли засвидетельствовать такое явление: когда книга издана, появляется иллюзорное ощущение, что наконец-то можно исследовать свой собственный текст как чужой. Словно вам вдруг протянули зеркало. Но ваш текст, отраженный в книге, это как ваше лицо, мельком увиденное в стекле зеркала: вы никогда по-настоящему его не разглядите.

Но это вовсе не мешает увидеть всех недостатков, незаметных до сих пор и будящих в авторе параноидальные наклонности. Прежде всего бросаются в глаза опечатки, которых не было видно в корректуре: эти миниатюрные прыщики, бородавки на лице вожделенного существа. Не является ли опечатка позорным клеймом текста, свидетельством его неспособности достичь незапятнанной красоты? Она отвлекает от эроса книги, заостряет внимание на случайности печатного символа в его материальности. Вы думаете, в литературе вы оторвались от телесной оболочки? Вы опять обрели тело. В общем и целом опечатка есть варвар-разрушитель. Она словно торт с кремом, брошенный вам в лицо во время церемонии вашего чествования, как издевка, нарочно направленная на вас с целью обидеть и на которую у вас никогда не будет возможности ответить.