Лахезис - Дубов Юлий Анатольевич. Страница 48

Хотя я и чувствовал, что мировой дух активно зашевелился и готовится к прыжку, а поэтому именно сохранение бизнеса следует принимать как единственно возможный вариант, но что-то такое внутри меня этому сопротивлялось. Не потому что я так уж доверял упорно распространяющимся слухам о здоровых силах, вылезающих из окопов и готовых к наведению порядка. В этом меня даже Фролыч убедить не мог, хотя он и обладал неким сокровенным знанием. Просто надвигающуюся перемену своего положения мне было очень трудно принять, и все во мне ее отторгало. Я ведь практически был в системе, стоял на подступах к вершине, и вокруг были такие же, как я, хозяева жизни с близкими, а часто полностью совпадающими жизненными установками, с особым стилем общения, кругом интересов и языком; в нашем окружении не было посторонних и случайных людей, потому что отбиралось оно по незыблемым законам еще сталинского времени, и, хотя слово «элита» в то время еще не было в ходу, мы все чувствовали себя именно элитой, служивым дворянством. Вот от этого мне предстояло отныне отказаться и встать наравне со всякой швалью, для которой темно-зеленый сосуд с паленым пойлом и пакетик с засохшими фисташками еще недавно служил мерилом жизненного успеха.

Знаете, что меня тогда больше всего тревожило? Я слова Веры Семеновны вспоминал, когда она сказала, что никакие торгаши в их круг никогда не попадут. Ну, на ее круг я плевать хотел, кроме Фролыча мне никто и не был нужен, а с ним мы не разлей вода, а вот не повредит ли это все моей перспективе в системе — это был вопрос. А что если система, вслед за Верой Семеновной, возьмет и скажет: «Нам торгаши полезны, конечно, но место их в прихожей, пусть там подождут, пока мы тут ужинаем».

Конечно, будут деньги, да такие, которые советскому человеку и не снились, вот только заменят ли они высокое чувство причастности, так хорошо знакомое каждому, кто хоть недолго побывал на руководящей партийной должности, причастности к системе, насквозь пропитанной, как при феодализме, сословными предрассудками?

Перед Фролычем такие вопросы не стояли. Он меня на эти кооперативы сориентировал, а сам занимался совсем другими делами, так что на его содействие в будущем я вполне мог рассчитывать, да вот только хватит ли у него сил, если система будет меня отвергать?

Но это я отвлекся в сторону далекой истории, а вообще-то рассказывать здесь надо вот про что.

С утра первого мая девяносто первого года я был у себя в кабинете, в райкоме. Хотя железное правило о непременном дежурстве в праздничные дни уже начинало давать ощутимые сбои, но я все-таки старался традицию поддерживать, а для этого личный пример — штука незаменимая. По телевизору показывали демонстрацию на Красной площади с Горбачевым и Лукьяновым на Мавзолее и стройным колоннами трудящихся внизу. Колонны, несущие портреты Ленина, Горбачева и почему-то Сталина, убедительно демонстрировали полнейший идеологический раздрай:

«Демократии — да!»

«Каждому рабочему — зарплату депутата!»

«Сепаратизму — нет!»

«Плановая экономика, а не приватизация помогла нам в войну!»

«Горбачев, нам нуден социализм!»

— Ну и как тебе? — поинтересовался внезапно вошедший Фролыч.

Я пожал плечами. Если это действо хоть как-то подтверждало фролычевский тезис о неизбежном реванше, то происходил этот реванш крайне робко и ненавязчиво.

Фролыч подошел к телевизору, прибавил звук, потом вернулся к столу и наклонился надо мной.

— Ельцин на этой неделе встречается с Крючковым.

— Зачем?

— Спохватился. Хочет, чтобы Крючков ему организовал российский комитет госбезопасности. Понял, что слишком уж загулял, что от корней отрываться негоже, вот и посылает сигналы — дескать, нормально все, политика политикой, а отношения отношениями.

— А на что он рассчитывает? Крючков его просто пошлет куда подальше. Эти тарелки уже не склеить.

— Не беспокойся, не пошлет. Наоборот как раз. У него уже все готово, у Крючкова то есть. Вплоть до кадровых решений. Как я и говорю — политика политикой, а отношения отношениями.

— Спихнет весь балласт?

— А вот и нет. Я, между прочим, с одним из них только-только расстался. С твоим лучшим другом.

— Это с кем еще?

— С Сережей Мироновым. Будет там шишкой, не самой крупной, но все же. Полковничья должность, между прочим, а он всего лишь майор. Тебе это ни о чем не говорит?

Это могло говорить о разном, в том числе и о том, что Мирону оказано высокое доверие, которое ему довольно скоро придется оправдывать, причем вовсе не обязательно именно перед Ельциным. Троянские кони в комитетских конюшнях испокон веков не переводились.

— А чего он к тебе приходил?

— Усвоил правила приличного поведения. Представился, спросил, не будет ли пожеланий каких или указаний. Про тебя спрашивал, между прочим.

— Чего ему нужно?

Фролыч наклонился к самому моему уху.

— Он мне слил, что списки составляют. Ты там есть. Под вопросом, правда, но включили. Не как самого вредного, но где-то в первой сотне. Он сказал, что может повлиять, пока он еще в центральном аппарате. За этим, собственно, и приходил. Согласовывать. Тебя и еще человек десять.

— Согласовал?

— Ага. Я всех согласовал, кроме тебя. Про тебя объяснил, что ты выполняешь наиважнейшее партийное задание. Рекомендовал в списках оставить, чтобы прикрытие было, но трогать категорически запретил.

— А какое я задание выполняю?

Фролыч перестал надо мной нависать и сел рядом.

— А тебе не все равно? Надо будет — придумаем. Мирон тоже интересовался, а я ему объяснил, что это не его ума дело.

— Это его устроило?

— А куда он денется! Он, ты это имей в виду на всякий случай, идет на повышение и страшно боится какую-нибудь глупость сморозить, как тогда с этой своей самодеятельностью насчет Белова. А перспектива у него хорошая. Поэтому он сейчас ласковый, в глаза заглядывает, совета у всех спрашивает и только что хвостом не виляет. Я просто нового человека сегодня перед собой увидел. Он от меня знаешь к кому пошел? К Николаю Федоровичу. Записался на прием, честь по чести, еще час в приемной высидел. Мне Николай Федорович позвонил потом, говорит — интересный кадр, надо к нему присмотреться. Где-то говорит, я его раньше видел, только не помню, где именно.

— А ты ему не напомнил?

— Да ты что! Зачем? Будет себя неправильно вести, можно и вспомнить. А если все путем, то нечего ворошить старое. Он еще и к тебе завернет по старой памяти, вот увидишь. Всех обойдет, всем поклонится. На глазах растет. Представляешь: только-только разговор пошел про перевод, а он уже утянул секретные списки из сейфа и прибежал кланяться. Способный. Далеко пойдет.

Вот такая у нас состоялась беседа. А потом наступило девятнадцатое августа, по телевизору показали ГКЧП, в Москву ввели танки, и начался знаменитый августовский цирк, известный многим по личному опыту, а остальным по учебникам истории.

Утром двадцать второго Фролыч позвонил и предупредил, что дело начинает пахнуть керосином. Что в целом ситуация под контролем, но возможны всякие эксцессы, поэтому лучше, чтобы меня в райкоме не было. И чтобы там вообще никого не было, кроме дежурного. Потому что сейчас может начаться народное оживление, и не исключены погромы. Через день-другой все уляжется, и тогда он мне скажет, как себя вести дальше. Я спросил, признает ли он, что я был прав, а он ошибался в оценке планов мирового духа, он сказал, что да, но это никакого значения по большому счету не имеет, потому что система — на то и система, что с ней никакому мировому духу не совладать. Надо только немного переждать, не высовываться и не угодить в какую-нибудь идиотскую ситуацию. Вот эти, которые последние два дня громче всех орали, что ура, победа, порядок долгожданный, они — наши люди и хорошие ребята, но круглые идиоты, и теперь их замучаешься из дерьма вытаскивать.

Я распустил людей, опечатал свой кабинет, поехал домой и услышал, как разрывается телефон.

— Константин Борисович, — прозвучал в трубке знакомый голос, — мы с вами встречались, правда очень давно. Не вспомнили? В начальной школе мы вместе учились, потом вы в другую перешли, а я к вам на новогодний вечер как-то зашел. Вспомнили?