Красный лик: мемуары и публицистика - Иванов Всеволод Никанорович. Страница 34
Дымок ладана, уносимый надвинувшимся холодным ветром, стальная гладь Золотого Рога, на сопках вокруг толпа редеющими цепочками. Безоружные солдаты, сделавшие великий поход, золото риз духовенства.
Мы умеем хоронить, мы умеем хранить торжественное молчание при виде павших бойцов. Нашей высшей доблестью было всегда умереть за отечество.
А жить для отечества?..
Покамест мы этого не умеем. Свары и дрязги, нудные обличения и бестолковщина в работе. Неумение работать, отсутствие взаимной симпатии.
«Лихой человек в пустой земле», – сказал про русских К.П.Победоносцев.
Пусть хоть вид этих гробов пробудит в нас не только одно сожаление, не только одно нервически-кокаинное завывание во вкусе пошлого Вертинского: «И кому и зачем это нужно?!».
А внутреннее чувство симпатии и сотрудничества? Есть же люди, которые не боятся умереть за живые идеи!
В нелепом вчерашнем провокационно-поэтическом фельетоне в «Вечере», в дряблом и измызганном произведении расхлябанного мозга жалкому писаке чудятся «ароматные цветы», выросшие на крови. Чёрный и красный.
Конечно, он ни тот, ни другой. Он – демократический центр, он ни в сих, ни в оных, он тот, кто ни холоден, ни горяч, а потому должен быть изблёван из уст Божиих. Нервически содрогаясь, проходит он мимо крови. Он, видите ли, поэт, и фамилия его – Лялин. Какая-то Ляля подарила его своей любовью, и этим он только и занят.
В эпоху гражданских войн сии ноющие захребетники – самый отвратительный элемент с их ноющим мифом об «общей линии». Я слышал, как об этом центре говорил один выпивший красный буржуй. Ему тоже не надо ни правых, ни левых.
Это люди с принципом ходей [13]: «Моя не касайся».
Но жизнь твёрже и серьёзнее этих Маниловых. «Кровь – это особенная жидкость», – говорит Мефистофель. И поэтому прочно всё, что построено на крови.
Пали герои при занятии Владивостока. Но зато город в их руках – бессмертие победы. Задача, поставленная воле, достигн…
А что может быть ненадёжнее русской воли? Но тут мы видим – воля есть.
Вечерняя газета. 1921. 30 мая.
Причастный тайнам (Памяти Александра Блока)
Умер Александр Блок, певец революции, Блок «Двенадцати».
Слово «Двенадцать» – начало. За ним следовало – «апостолов»… По мысли поэта, во вьюжную, снежную октябрьскую ночь за Христом в венчике из белых роз идут по новым русским путям двенадцать новых апостолов.
Кто они?
Убийственен ответ на это поэта… Взгляните только на их наружность:
Они – красногвардейцы, воины советской России, легкомысленные, беспечные варяги, продающие своё привычное оружие ландскнехты.
И вот их ярая цель, затаённый вздох первых дней революции:
Кто же они?
Это тот вопрос, который ставит себе ныне вся русская печать, по достоинству оценившая это несравненное произведение крупного поэта. Как ни были бы настроены оппозиционно к подобным проявлениям разрушительных тенденций массы, которые воспеваются тут этими новыми апостолами, мы можем принять только одно:
– Это произведение изумительно по той изобразительности, которой оно проникнуто.
Вы воочию видите живой, сумбурный Петроград тех кошмарных дней, слышите этот холодный посвист октябрьского ветра – что, наверное, вздувал воду в Неве, видите летящий холодный снег на пустынных, чёрных его площадях. По ним проходят они, эти живые апостолы, хмельные, иззябшие, бедные люди…
О, как заманчива эта перспектива, какую зависть порождает она:
Они похотливы, эти люди, завистливы, наконец, робки:
Словом – это настоящие живые люди, плохие, слабые. Смотрите, как прорываются у них раздражённые вопли о блаженстве:
И как подлинен Петербург в этой изумительной поэме, так подлинны и они, эти «Двенадцать».
Это настоящие, природные, без прикрас, дети огромной столицы, соединившей в себе каменные грёзы Растрелли и копчёные кварталы среди фабрик Выборгской стороны.
Но «книги имеют свою судьбу», – говорили римляне. Любопытна и судьба этой поэмы. Во-первых, она признана всеми: и правыми, и левыми. Как на саму жизнь, ссылаются они на неё в доказательство своих воззрений.
– Тут революционный порыв, – утверждают о…
Верно. Смотрите, как отлично он схвачен, этот порыв:
– Но в революционном-то порыве гонятся они за Катькой, – указывают другие, свидетельствуя этим немощность такового, его нечистоту.
Верно и это.
Как многогранна сама жизнь, такими же безумно сложными предстают пред нами «Двенадцать». И надо знать Блока, с его мистическим ясновидением, с его напряжённым пронизывающим созерцательным взором, направленным именно в будничную жизнь, чтобы там открыть иные, подлинные аспекты жизни, чтобы понять, что поэма эта – не только фотографический снимок, а полное выражение мировоззрения поэта.
Кто не помнит его певучих строк, самой обыденностью выводящих за грани этой обыденности:
Не ново, старо, извечно знакомо нам это настроение, которое связывает он с летящим снегом:
Раньше звучало оно у него в другом антураже:
Или:
Вообще о снеге у Блока можно написать целую монографию.
Та же метель воет и в «Двенадцати», но в другой уже обстановке, «фабричной», обстановке типично петербургской, которая так блестяще зарисована у него в драме «Незнакомка» в виде портерной, из окна которой видно, как идут прохожие в шубах под голубым вечерним снегом, наконец, которая так прекрасно схвачена в этом ужасном жаргоне Лиговки: