Схватка за Родос - Старшов Евгений. Страница 38

Магистр, прибыв на место после немца и обследовав его, согласился с новым назначением Фрапана, однако углядел то, что немецкий инженер либо просто не усмотрел, либо, по своей предательской деятельности, не счел нужным довести до иоаннитов.

— А ведь, брат Иоганн, есть простой способ свести турецкую работу на нет, — сказал он, довольно улыбаясь, немецкому "столпу". — Мысль такая: надо всю их дрянь, что они сюда навалили, извлечь.

— Это и ежу понятно, — ответствовал старый немец, — только ведь перебьют сколько народу! Да и куда девать все это? У нечестивцев и останется. Что им, долго все это назад покидать?

Д’Обюссон поднял вверх указательный перст и произнес:

— Ежиная мудрость для нас не годится. А надо прорыть изнутри шахту, вывести ее в ров, да и тащить все это сюда, внутрь крепости. Весь этот шлак пойдет на дополнительное укрепление, и сам увидишь, что потерь мы не понесем, а затея эта останется для турок неведома. Наконец, в случае штурма мы заложим туда пороху и вознесем янычар на небеса. Ну как? Мобилизуем жителей, как тогда: евреев, монахов и монахинь. Пусть брат Фрикроль приведет своих бродяг, в общем, дело сделаем…

— Господин мой и брат, — сказал в восхищении Доу, — поистине Господь умудрил тебя и поставил во главе всех нас в самое страшное для ордена время, чтобы твой светлый ум спас Родос!

— Не надо слов, старый дорогой друг, не надо… Это излишне. Но… знаешь что… Пусть наш немец об этом пока ничего не знает. Мне не понравилось, что он ничего не сказал про противодействие засыпке рва. Нарочно или нет — Бог ведает, а это ведь такие основы полиоркетики [33], коих он не может не знать… А мы молчать покамест будем. Может, и за умных сойдем. Посмотрим, каковы будут его действия по артиллерии, и сделаем надлежащие выводы…

Однако Георг Фрапан оказался еще более зловреден, нежели можно было предположить. Наверно, Фрапан и сам не ожидал такого эффекта, однако обо всем по порядку.

Своего рода ночные "конференции" итальянцев с кастильцами уже упоминались ранее, а теперь, когда они узнали мнение Фрапана, столь авторитетное, о том, что Родосу не устоять, да ядрышко небывалое увидали, пошли нехорошие разговорчики. То тут, то там ночью на постах раздавалось:

— Ну, магистр себя не щадит — это его дело, а бороться имеет смысл только тогда, когда есть хоть малая надежда. А без нее это просто бойня получается…

— Вот именно. Тут, если поразмыслить хорошенько, надобно спасти воинов и жителей на приемлемых условиях. Турки пару раз крепко биты в гавани, им прямая выгода договориться полюбовно.

— Не мы себя в эту мышеловку сажали…

— Вот никто и не вытаскивает.

— Стало быть, самим надо что-то предпринять…

— А что?..

На этом пару ночей совещания "спотыкались" и либо далее не шли, либо порождали какие-то туманные планы инициировать переговоры чуть ли не с самим султаном — ведь Мизак-паша от своего имени обещать мир не сможет.

Страшновато было с такими планами к великому магистру идти — не ровен час, на голову укоротит, а то и того хуже — вздернет, как простолюдина… Так постепенно родилась идея препоручить щекотливое и хлопотное дело тому, кого д’Обюссон уж точно палачу не отдаст, — славному земляку, человеку чести и очень уважаемому — магистерскому секретарю Филельфусу.

Дело быстро обделали, открыв в "оберже" секретарю свои страхи, нужды, опасения и планы. Филельфус долго думал, как быть. Зная своих соотечественников, он нисколько не сомневался, что они никогда не пойдут на тайное предательство, однако и их можно было понять: рыцарь хоть и не одобрял их предприятие, но возобновление бомбардировки и на него самого подействовало угнетающе. В глубине души подспудно зрело сомнение — а что, если все так же точно устали, морально и физически, как его соотечественники, только не говорят, в отличие от импульсивных итальянцев?.. И если это настроение всеобщее, ждать ли от него добра? Посему он ответил с достоинством:

— Я не могу сказать, что полностью одобряю вашу затею, но клянусь честью, что я донесу ее до великого магистра. Возможно, мы уже все дошли до предела — не признаемся только. Однако я за всех себя драть не позволю: пойти я пойду, и с магистром поговорю, однако вы должны собрать депутацию, чтобы в случае надобности подтвердить и засвидетельствовать мои слова. Дескать, не сам я придумал вести переговоры с турками… Естественно, будьте готовы к худшему. Я вас не пугаю, но, сами знаете, что касается себя — д’Обюссон все простит и забудет, а вот что касается острова, его жителей и воинов — тут он может взъяриться, и тогда… — Филельфус не договорил и сделал жест рукой в виде опоясывающей шею петли.

— Мы понимаем, — сурово ответили несколько голосов, — не на пир пойдем. Край пришел, и если надо, мы не побоимся умереть, но правду выскажем, а заодно и послушаем, что нам самим скажут.

— Тогда чего кота за хвост тянуть? Пойдемте, и да решится все ко всеобщему благу!..

Секретарь застал д’Обюссона в редчайшие минуты отдохновения. Магистр не спал, даже не дремал — просто находился в состоянии какого-то благотворного забытья, сидя на своем троне. Одна из его рук бессильно повисла, другая — лежала на лбу огромной собаки, которая сидела, не шевелясь, будто изваянная из мрамора. "Надо же, — подумал Филельфус, — зверь — и тот понимает, что хозяину нужен отдых… А мне придется его будить".

Он вгляделся в лицо магистра Пьера. Осунулся, под глазами черные круги… Не голова стала, а обтянутый тонкой кожей череп… А как поседела длинная шелковистая борода!.. Нет, и ему уже не выдержать.

Под укоризненным взглядом собаки Филельфус почтительно дотронулся до плеча магистра.

— Что, мой добрый Филельфус? Говори, я не сплю, это так… немощь плоти…

Выражаясь как можно дипломатичнее и лаконичнее, секретарь изложил приведшее его дело. Магистр молчал, закрыв глаза. Секретарю оставалось только догадываться, о чем тот думает, ибо никакого отражения на лице д’Обюссона мучавшие его мысли не оставляли. Наконец, очень тихо — можно даже сказать, еле слышно — француз изрек:

— Пусть они придут…

— Избранные их люди ждут за дверями.

— Тем лучше. Пусть войдут.

Филельфус пошел за земляками, а оставшийся на время в одиночестве д’Обюссон изо всей силы ударил кулаком по ручке трона, обеспокоив сидевшего пса. К хозяину тут же невесть откуда примчался второй пес, тревожно посмотрел в глаза.

— Детушки мои… Неужто вы одни еще готовы переносить со мной тягостное бремя?.. Не верю! — И магистр встал, гордо распрямившись. Он должен принять депутацию стоя, чтоб видели, сколь велики еще в нем силы для сопротивления!..

Итальянцы, среди которых были в первую очередь рыцари ордена, вошли, полные отчаянной решимости. Две силы были готовы столкнуться, и как знать, начни сейчас магистр кричать, усовещивать — как бы еще дело обернулось. Но бессилие сыграло свою роль. Не грозного, упрямого деспота, не упертого фанатика, готового погубить во имя своего умопомрачения не только себя, но и всех окружающих узрели рыцари — но измученного человека на грани смерти, неизвестно, как еще живущего и действующего, немощного, безвременно состарившегося, отдавшего всего себя делу обороны без малейшего остатка.

Тяжело дыша, великий магистр произнес ледяным тоном:

— Господа…

Это шокировало вошедших: как "господа"? Не "братья"?! Что же это значит, и что последует за этим?..

Невзирая на произведенное смущение, д’Обюссон продолжал так же холодно и спокойно:

— Если вам так страшны войска Мехмеда, что вы позабыли о долге и чести рыцарей ордена, то что же — я даю вам полную свободу покинуть остров. Выход из гавани еще позволяет беспрепятственно сделать это, и я отдам в ваше распоряжение большую галеру со всем воинским припасом. Не хватит места — дам и вторую, сколь понадобится. Воздух будет чище.

Рыцари были готовы ко всему — к яростным обличениям, гневу, даже заключению и казни, но не к этим словам. Все, невысказанное магистром, въяве показывало, что они, действительно, как подлые трусы, готовы ради спасения своих шкур бросить в беде своих более стойких товарищей. Хотя, видит Бог, не было такого намерения! Пожалуй, окажись каждый из них на месте магистра, тоже решил бы, что на острове не нужны такие негодяи, думающие о собственном спасении, когда иные готовы души свои положить за други своя, за веру Христову, преграждая поганым путь в сердце Европы. Стыд и смущение заставили рыцарей склонить головы и опустить плечи.