Чтоб услыхал хоть один человек - Акутагава Рюноскэ. Страница 17
Если говорить о наиболее совершенных произведениях Доппо, то нужно назвать «Правдолюбца» и «Бамбуковую калитку». Но они не дают полного представления о Доппо, который сочетал в себе поэта и прозаика. Наиболее гармоничного или наиболее счастливого Доппо я вижу в его эссе «Охота на оленя». Этому эссе близки ранние произведения Накамуры Сэйко.
Все писатели-натуралисты шли вперёд, сосредоточенно глядя перед собой. И лишь Доппо время от времени воспарял к небу…
Я прочёл «Понемногу о многом» Танидзаки Дзюнъитиро, и мне снова захотелось поговорить с ним. Разумеется, мне бы хотелось поспорить не с одним Танидзаки. Но, к сожалению, сейчас редко можно встретить противника, с которым удалось бы подискутировать открыто и бескорыстно. Именно такого человека я увидел в Танидзаки Дзюнъитиро. Возможно, я оказываю ему медвежью услугу. Но если он дружески, спокойно выслушает меня, я буду этим вполне удовлетворён.
Бессмертно не только искусство. Бессмертны и наши суждения об искусстве. Мы без конца обсуждаем проблему: что такое искусство? Мысли об этом мешают моему перу двигаться свободно. Но, чтобы полностью выявить свою позицию, я бы хотел немного поиграть в пинг-понг идей.
Не исключено, что я, как утверждает Танидзаки, подвержен беспрерывным колебаниям. А может быть, действительно подвержен им. У меня не хватает мужества решительно преодолеть то, что уготовано мне злым роком. А когда изредка такое мужество появляется, мне всё равно ничего не удаётся. Пример тому – мои рассуждения о произведениях, лишённых того, что можно назвать «повествованием». Но я говорил – Танидзаки приводит эту цитату, – что «ценность художника определяется тем, насколько «чистым» он является». Эти слова ни в малейшей степени не противоречат сказанному мной, что произведения, лишённые того, что можно назвать «повествованием», являются не самыми лучшими. Я бы лишь хотел увидеть в прозаическом или драматическом произведении «чистого» художника. (К примеру, произведения японских очеркистов демонстрируют облик «чистого» художника.) Думаю, сказанного достаточно, чтобы ответить Танидзаки, заявившему: «Я не совсем хорошо понимаю, что означает поэтический дух».
Мне кажется, я бы тоже мог понять так называемую «созидательную силу», о которой говорит Танидзаки. Я не собираюсь отрицать, что в японском искусстве, особенно в сегодняшнем, недостаёт такой силы. Однако если проявление этой силы, о которой говорит Танидзаки-кун, не ограничивается романами, то писатели, которых я уже упоминал, обладают такой силой. Правда, понятие силы имеет относительный характер, и поэтому судить о её наличии или отсутствии следует, исходя из определённых критериев. Всё же я ни за что не могу согласиться, что не дотягиваю до Сиги Наоя, имея в виду такой критерий, как «наличие или отсутствие ощущения физической силы». Танидзаки переоценивает меня гораздо больше, чем я сам. «Мы никогда не говорим о своих слабостях. Мы-то не говорим, но другие скажут обязательно» – это слова пожилого дипломата, которые Мериме приводит в своей переписке. Я бы согласился, во всяком случае, частично, с этими словами.
«Величие Гёте в том, что, оставаясь большим мастером, он не утратил черт «чистого» художника». Это высказывание Танидзаки абсолютно верно. У меня нет никаких возражений. Однако если и существует противоречивый большой поэт, то большого поэта, лишённого «чистоты», не существует. Значит, то, что делает большого поэта большим поэтом, – по крайней мере, то, что позволит и в будущем называть его большим поэтом, – всё та же противоречивость. Танидзаки понимает «противоречивость» как нечто низкое. В этом как раз и состоит различие наших взглядов. Говоря о Гёте, я назвал его «противоречивым». Но не вкладывал в это слово значение «непоследовательный». Если следовать мысли Танидзаки, то «противоречивость» может значить: «большая широта взглядов». Только разве «большой широте взглядов» не придаётся самое серьёзное значение при оценке поэтов прошлого? Те, кто считает Бодлера и Рембо большими поэтами, не преклоняются перед Гюго. И я с ними согласен. (Гёте обладает силой, распаляющей нашу зависть. Даже поэты, не завидовавшие своему современнику-гению, нередко досадовали на Гёте. А я, как это ни прискорбно, лишён даже мужества откровенно проявить подобную зависть. Судя по биографии, Гёте помимо гонорара получал ещё жалованье и регулярную денежную помощь. Возьмём его талант, возьмём положение, образование, способствовавшие развитию его таланта, возьмём, наконец, физическое здоровье, рождавшее его энергию, – всё это уже само по себе вызывает зависть, причём не только у меня.)
Это не ответ Танидзаки. Я лишь хочу с самым искренним теплом отозваться о его словах о том, что различие наших точек зрения – это и «различие ваших склонностей». Мурасаки-сикибу, столь любимая Танидзаки, в своём дневнике записала: «Сэйсёнагон всегда служит с неприступно-гордым видом. Просто невозможно смотреть, с какой самоуверенностью она записывает иероглифами то, что ей приказано. А тот, кто считает себя похуже её, всегда оказывается в проигрыше, хотя и служит, отдавая всю душу… хранит в душе чувство преданности и, не обращая внимания на те или иные несправедливости, забывает о себе. Тот, кто не может забыть о себе, никогда не будет служить достойно». Я далёк от того, чтобы считать себя той самой девушкой из могущественного дома Сэй. Но, прочитав эти слова Мурасаки-сикибу (хотя научные познания её были столь неразвитыми, что говорить о «различии склонностей» не имеет смысла), я смог понять, что испытывал укоряющий меня Танидзаки. Мои ощущения, воплотившиеся в этом моем втором ответе, объясняются не только выспренним стилем «Понемногу о многом». А прежде всего тем, что я вспомнил Танидзаки Дзюнъитиро, рассуждающего об искусстве, когда в прошлом году мы ехали с ним как-то ночью в автомобиле.
Когда на выставке, организованной группой «Кофукай», я увидел – это было довольно давно – «Таитянку» Гогена, у меня возникло чувство неприятия. Женщина, стоявшая, замерев, на фоне роскошного пейзажа, как бы зримо источала запах кожи дикарки. Это заставило меня непроизвольно отшатнуться, неприятное чувство возникло ещё и оттого, что женщина не гармонировала с роскошным пейзажем. Две работы Ренуара на выставке Академии изящных искусств намного превосходили этого Гогена. Особенно charment [32] маленькая картина обнажённой женщины. Во всяком случае, так мне тогда казалось. Но шло время, и оранжевая женщина Гогена в конце концов покорила меня. Я был покорен силой, близкой очарованию, исходившему от этой таитянки. Но и француженка не утратила для меня своей обворожительности. Если говорить о красоте, то я, как мне кажется, выбрал бы, чтобы на картине была изображена не таитянка, а француженка…
Примерно так же, я чувствую, выстраиваются приоритеты и в литературе. Среди литературных критиков есть, как мне кажется, и приверженцы таитянки, и приверженцы француженки. Гоген, во всяком случае, Гоген, которого я видел, изобразил в оранжевой таитянке человека-животное. Один критик, например Масамунэ Хакутё, избирает в качестве критерия следующее: изображает художник, как правило, человека-животное или нет. А другой, например Танидзаки Дзюнъитиро, избирает в качестве критерия уже иное: красоту картины, на которой он видит человека-животное. (Разумеется, критерии, из которых исходят литературные критики, этими двумя не ограничиваются. Существует ещё критерий практической нравственности, критерий социальной нравственности. Но я к этим критериям особого интереса не питаю. Даже убеждён, что в них нет ничего достойного внимания.) Конечно, приверженцы таитянки и приверженцы француженки могут оказаться одними и теми же людьми. Различия между ними, как любые различия, рождённые на нашей земле, весьма туманны. Но если взять крайние точки, то признать следует лишь одно: факт существования таких различий.