Чтоб услыхал хоть один человек - Акутагава Рюноскэ. Страница 31
Даже представить себе трудно, до чего мы станем industrial [54]. Родилась новая тенденция – отделение сельского хозяйства поглощает все таланты. Один из них – ты. Можешь гордиться этим. Сегодня мне захотелось, очень захотелось послушать музыку. И как раз дают концерт в зале Сэйнэн кайкан. Уже совсем было собрался пойти, но потом передумал. Я находился в каком-то странном состоянии – буквально не мог заставить себя выйти из дому. Если у меня снова возникнет такое же непреодолимое желание, очень прошу тебя, пойдём вместе, а то один я ещё много лет не соберусь на концерт.
Ты, наверное, занимаешься, а я по-прежнему читаю «Таис».
Может, зайдёшь? А то бываешь у меня только по делам, мне это неприятно. Постыдился бы. Всё время ссылаешься на занятость и забегаешь на минутку.
Ты так давно не был у меня, что, наверное, и дорогу забыл. Сядешь в электричку, идущую к главным воротам храма, и сойдёшь на улице Анадава (Симбаси – улица Гэнскэ – улица Рогэцу – улица Удагава). Сойдёшь и пройдёшь немного вперёд: между лавкой старьёвщика и баней – переулок (на грязной стене бани увидишь стрелку и надпись «Скотоводческая ферма»). Пройдёшь переулок до конца и окажешься на широкой улице, прямо перед тобой будет вывеска «Скотоводческая ферма», рядом узкий переулочек, войдёшь в него, и тут же справа ещё одна вывеска – «Молоко». Напротив, чуть правей, дорога. По ней ты дойдёшь до ворот. Они ведут в дом наложницы одного депутата. Поэтому в эти ворота не входи. Слева от них – раздвижная дверь. Отворив её, увидишь ящик для гэта, на нем – детская лошадка.
Попав сюда, ты сможешь без труда добраться до моего письменного стола, так как уже оказался в прихожей моего дома в Сиба. (…)
Рю
6 июня 1910 года, Хондзё
Благодарю Вас за вчерашний вечер. Сегодня утром мы втроём, Нисикава, Ямамото и я, пошли в первый колледж подавать прошения о приёме. Мы вошли туда, когда башенные часы показывали ровно половину десятого. Номера, которые нам выдал привратник, уже достигали пятидесяти – нас это поразило. В вестибюле мы сняли гэта и, пройдя босиком по холодному бетонному полу коридора, направились в бухгалтерию, чтобы внести плату за допуск к экзаменам. Бухгалтер вызвал меня: «Акугава-сан» – меня поразило, что он переврал мою фамилию. Мы пришли в комнату, где подают прошения, – там человек в синей форменной одежде, как у посыльного, какой-то машинкой, похожей на ту, которой нарезают солому, небрежно отхватывал белое поле фотокарточек поступающих. После чего пожилой человек в европейской одежде и средних лет – в японской забирали прошения и фотокарточки и выдавали экзаменационные удостоверения. Мы с удивлением узнали, что большинству поступающих за двадцать. Среди них немало таких, кто сдаёт экзамены уже в третий раз. Мы встретили там Мацудзаки, который окончил нашу школу в прошлом году. Столкнулись с Хосокавой и ещё одним прошлогодним выпускником, имени которого я не знаю. Всё так странно.
Когда мы подавали прошения, мимо нас, что-то напевая, прошли несколько человек в белых шляпах, потом проследовал худой преподаватель в какой-то странной профессорской мантии – мне даже завидно стало. Наконец подошли наши номера, и мы подали свои прошения. (…)
Спрятав за пазуху экзаменационное удостоверение и памятку для поступающих, я по грязным улицам только что добрался до дому. Чувство, будто жизнь кончена. Сдам я экзамены или провалюсь, но это чувство сохранится у меня надолго.
Теперь я уже у себя в Сиба и снова должен браться за словари. Я голоден и очень взволнован. (…)
С уважением, Акутагава Рюноскэ
1 сентября 1910 года, Хондзё
Судя по твоему письму, в будущем году ты не собираешься снова держать экзамены в первый колледж. Но если такие мысли у тебя всё же есть, то, как мне кажется, нет ничего плохого в том, чтобы прожить год в деревне. И там можно для себя что-то открыть. Ты уж прости меня – мне, человеку постороннему, не следует слишком уж вмешиваться в твои дела, я это прекрасно понимаю. Лес белых берёз на севере России помог Тургеневу создать свой шедевр «Записки охотника», запах волошек в степи помог Гоголю создать прекрасное описание пейзажа в «Тарасе Бульбе». Я уверен, что кое-что тебе даст и Синсю. Буду рад, если сможешь зайти ко мне до отъезда.
Твой
1911
1911 год
До одиннадцати часов в одиночестве гулял под дождём. Дважды прошёл мимо твоего дома. Без всякой причины меня охватило раздражение, и теперь захотелось поделиться с тобой причиной этого. Никто, кроме тебя, не захочет меня выслушать.
Меня поджидает страшная западня, а дорога у меня только одна. И значит, я в неё обязательно попаду – что же мне делать? Наверное, нужно собрать все силы, чтобы избежать её? Если вспомнить, в каком положении оказался Одзаки, который, заболев, запил, ты поймёшь, как всё это печально. Да и меня самого стоит пожалеть.
Лермонтов говорил: «Во мне два человека: один живёт в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его». Мне кажется, я тоже раздвоен. Одно из моих «я» беспрерывно насмехается над другим моим «я» и унижает его. Я ничего не стоящий человек, лишённый самолюбия. Может быть, это объяснит, почему я, прочитав «Боркмана» и «Нору», не живу своей собственной жизнью. Я нахожусь в каком-то опьянении и в то же время беспрерывно пробуждаюсь от него. Я нахожусь в плену каких-то представлений и в то же время всегда освобождаюсь от них. Жажда жизни, жажда чувственных наслаждений временами сплетается во мне с чувством опустошённости. Прямо противоположные вещи одновременно заставляют меня стремиться в противоположные направления. Я верю, что я умён. Только этот ум достоин того, чтобы проклясть его. Я стремлюсь быть умным и в то же время страдаю от ума. Как хорошо, если бы исчезли обе эти противоборствующие силы. Если этого не произойдёт, я не смогу обрести покой и до тех пор останусь малодушным человеком, лишённым самолюбия. Ты, наверное, будешь смеяться. Что же, я достоин того.
Мне кажется, я до конца своих дней буду чувствовать себя одиноким. И грудь мою будет разрывать печаль, как у жалкого паломника. Я могу полагаться лишь на тебя, испытывающего (в большей или меньшей степени) те же чувства, что и я.
Если тебя не станет, я не буду знать, что мне делать. Стоит подумать, что когда-нибудь наступит такой день, когда нам придётся расстаться, как мне становится не по себе. Мне начинает казаться, что ты бросишь меня.
Ну, что же поделаешь. В конце концов, у нас одинаковая судьба. Всех ожидает одна и та же участь.
Для чего, собственно, я живу? Бог для меня значит всё меньше и меньше. Жить ради продления рода, ради потомства – я даже начинаю думать, что в этом истина. Может быть, развлечения, восполняющие несовершенство окружающего мира, помогут рассеять эту грусть. Но как избавиться от чувства опустошённости? Жить ради продления рода – как печально звучат эти слова.
Крайняя точка – смерть? Но мне кажется, что пока ещё всё образуется. Кажется даже, что я не умру. Трусость. Малодушие. Я не хочу умирать, не имея никаких оснований не хотеть умирать. Обуза семьи – эта гиря ещё больше увеличивает трусость. Просто не знаю, сколько раз писал я в своём дневнике слово «смерть».
А дневник я тоже недавно перестал вести. Все мои дневники за прошлые годы – сплошная ложь. Если дневник служит для того, чтобы его потом было интересно читать, такой дневник не нужен.
Можно ли называть дневником писание, когда недостойные внимания мелочи представляют как нечто грандиозное? Просто не знаю, что делать. Вот я и живу со своей постоянной горькой усмешкой. Так я состарюсь и когда-нибудь умру. Но пока я не умер, наверное, меня будут посещать и другие мысли, чем сейчас. Рано или поздно мной овладеет печаль «забвения».