Формула Лимфатера - Лем Станислав. Страница 6
Как вы смотрите на меня… Ну, итак, ошибка эволюции? Недосмотр? Нет. Эволюция не упускает не единого шанса. Но цель ее – жизнь. Пять слов, понимаете, пять слов, открыли мне глаза на эту величайшую изо всех тайн вселенной. Я боюсь сказать вам. Нет – скажу. Но это будет уже все. Катализ этой реакции приводит к денатурации. Вы понимаете? Катализировать ее, то есть сделать явлением частным, совершающимся быстро и точно, – значит привести к свертыванию белков. Вызывать смерть. Как же эволюция стала бы убивать свои собственные создания? Когда-то, миллионы лет назад, во время одного из своих тысячных экспериментов она ступила на этот путь. Было это еще до того, как появились птицы. Вы не догадываетесь? В самом деле? Ящеры! Мезозойская эра. Потому-то они и погибли, отсюда потрясающие гекатомбы, над которыми до наших дней ломают головы палеонтологи. Ящеры предки птиц – пошли этим путем. Я говорил о путях эволюции, помните? Если в такой тупик забредет целый вид, возврата нет. Он должен погибнуть, исчезнуть до последнего экземпляра. Не поймите меня неверно. Я не говорю, что все стегозавры, диплодоки, ихтиорнисы стали мудрецами царства ящеров и сейчас же вслед за этим вымерли. Нет, ибо оптимум реакции, тот оптимум, который в девяноста случаях из ста обусловливает ее возникновение и развитие, находится уже за границами жизни. На стороне смерти. То есть реакция эта должна происходить в белке денатурированном, мертвом, что, разумеется, невозможно. Я предполагаю, что мезозойские ящеры, эти колоссы с микроскопическими мозгами, обладали чертами поведения, в принципе похожими на поведение Акантис, только проявлялось это у них во много раз чаще. Вот и все. Чрезвычайная скорость и простота такого вида ориентации, когда животное без посредства органов чувств немедленно «схватывает» обстановку и может к ней моментально приспособиться, втянула всех обитателей мезозойской эры в страшную ловушку; это было что-то вроде воронки с суживающимися стенками – на дне ее таилась смерть. Чем молниеноснее, чем исправнее действовал удивительный коллоидный механизм, который достигает наибольшей точности тогда, когда белковая взвесь свертывается, превращаясь в желе, тем ближе были к своей гибели эти несчастные глыбы мяса. Тайна их распалась и рассыпалась в прах вместе с их телами, ибо что мы находим сегодня в окаменевших илах мелового или триасового периода? Окаменевшие берцовые кости и рогатые черепа, неспособные рассказать нам что-либо о химизме мозгов, которые в них заключались. Так что остался лишь единственный след клеймо смерти вида, гибели этих наших предков, отпечатавшееся в наиболее старых филогенетических частях нашего мозга.
С муравьем – с моим маленьким муравьем, Акантисом, дело обстоит несколько иначе. Вы ведь знаете, что эволюция неоднократно достигала одной и той же цели различными способами? Что, например, способность плавать, жить в воде образовывалась у разных животных неодинаково? Ну, взять хотя бы тюленя, рыбу, и кита… тут произошло нечто подобное. Муравей выработал эту субстанцию – акантоидин; однако предусмотрительная природа тут же снабдила его – как бы это сказать? – автоматическим тормозом; сделала невозможным дальнейшее движение в сторону гибели, преградила маленькому красному муравью путь к смерти, преддверием которой является соблазнительное совершенство…
Ну вот, через какие-нибудь полгода у меня уже был, разумеется, только на бумаге, первый набросок моей системы… Я не могу назвать ее мозгом, ибо она не походила ни на электронную машину, ни на нервную систему. Строительным материалом, среди прочих, были силиконовые желе – но это уже все, что я могу сказать. Из физико-химического анализа проблемы вытекала поразительная вещь: система могла существовать в двух различных вариантах. В двух. И только в двух. Один выглядел проще, другой был несравненно более сложным. Разумеется, я избрал более простой вариант, но все равно не мог даже мечтать о том, чтобы приступить к первым экспериментам… не говоря уже о замысле воплощения… Это вас поразило, правда? Почему только в двух? Видите ли, я говорил уже, что хочу быть искренним. Вы математик. Достаточно было бы, чтоб я изобразил на этой вот салфетке два неравенства, и вы поняли бы. Это необходимость математического характера. К сожалению, больше не могу сказать ни слова… Я позвонил тогда – возвращаюсь к своему рассказу Шентарлю. Его уже не было в живых – он умер несколько дней назад. Тогда я пошел – больше уж не к кому было – к ван Галису. Разговор наш продолжался почти три часа. Опережая события, скажу вам сразу, что Шентарль был прав. Ван Галис заявил, что не поможет мне и не согласится на реализацию моего проекта за счет фондов института. Он говорил без околичностей. Это не означает, что он счел мой замысел фантазией. Что я ему сообщил? То же, что и вам.
Мы беседовали в его лаборатории, рядом с его электрическим чудищем, за которое он получил нобелевскую премию. Его машина действительно совершала самопроизвольные действия – на уровне четырнадцатимесячного ребенка. Она имела ценность чисто теоретическую, но это была наиболее приближенная к человеческому мозгу модель из проводов и стекла, какая когда-либо существовала. Я никогда не утверждал, что она не имеет никакого значения. Но вернемся к делу. Знаете, когда я уходил от него, то был близок к отчаянию. У меня была разработана лишь принципиальная схема, но вы понимаете, как далеко было еще от нее до конструкторских чертежей… И я знал, что даже если составлю их (а без серии экспериментов это было невозможно), то все равно ничего не выйдет: раз ван Галис сказал «нет», после его отказа никто бы меня не поддержал. Я писал в америку, в институт проблемных исследований, – ничего из этого не получилось. Так прошел год, я начал пить. И тогда это произошло. Случай, но ведь он-то чаще всего и решает дело. Умер мой дальний родственник, которого я почти не знал, бездетный, старый холостяк, владелец плантации в Бразилии. Он завещал мне все свое имущество. Было там немало: свыше миллиона после реализации недвижимости. Из университета меня давно выставили. С миллионом в кармане я мог сделать немало. Это вызов судьбы, подумал я. Я должен это сделать.
Я сделал это. Работа продолжалась еще три года. Всего вместе – одиннадцать. С виду не так много, принимая во внимание, что это была за проблема, – но ведь то были мои лучшие годы.
Не сердитесь на меня за то, что я не буду вполне откровенен и не сообщу вам подробностей. Когда я кончу свой рассказ, вы поймете, почему я вынужден так поступать. Могу сказать лишь: эта система была, пожалуй, наиболее далека от всего, что мы знаем. Я совершил, разумеется, массу ошибок и десять раз вынужден был начинать все заново. Медленно, очень медленно я стал понимать этот поразительный принцип; строительный материал, определенный вид производных от белка веществ, проявлял тем большую эффективность, чем ближе находился к свертыванию, к смерти; оптимум лежал тут же, за границей жизни. Лишь тогда открылись у меня глаза. Видите ли, эволюция должна была неоднократно ступать на этот путь, но каждый раз оплачивала успех гекатомбами жертв, своих собственных созданий, – что за парадокс! Ибо отправляться нужно было – даже мне, конструктору – со стороны жизни, так сказать; и нужно было во время пуска убить это, и именно тогда, мертвый – биологически, только биологически, не психически – механизм начинал действовать. Смерть была вратами. Входом. Послушайте, это – правда, что сказал кто-то – Эдисон, кажется. Что гений – это один процент вдохновения и девяносто девять процентов упорства, дикого, нечеловеческого, яростного упорства. У меня оно было, знаете. У меня его хватало.
Он удовлетворял математическим условиям универсального аппарата Тьюринга, а также, разумеется, теореме Геделя; когда эти два доказательства были у меня на бумаге черным по белому, лабораторию уже заполняла эта… эта… аппаратурой это трудно назвать; последние из заказанных деталей и субстанций прибывали, они стоили мне вместе с экспериментами три четверти миллиона, а еще не было заплачено за само здание; под конец я остался с долгами и – с ним.