Пол и секуляризм (СИ) - Скотт Джоан Уоллак. Страница 27

Эти доктрины решали проблему трансформации, которой «расколдовывание» подвергло легитимирование политической власти. Утрата исключительного религиозного авторитета означала утрату трансцендентного утверждения власти. Обладание фаллосом, символом власти правителя, перестало быть прерогативой наместника Бога на земле. И поскольку на смену правлению королей (и время от времени королев) пришли представительские системы власти (парламенты, конституционные монархии, республики, демократии), физическое тело правителя как воплощение суверенитета было заменено на ряд лишенных плоти абстракций: государство, нация, гражданин, представитель, индивид. Клод Лефор формулирует это так:

Место власти становится пустым местом […] Пустое, незанятое, так что никакой индивид и никакая группа не могут ему быть консубстанциальны, место власти оказывается необозначенным [267].

Невозможность репрезентации, продолжает он, ведет к постоянному состоянию неопределенности:

Существенным, с моей точки зрения, является то, что демократия устанавливается и поддерживается в условиях разложения черт достоверности. Она положила начало истории, в которой люди испытывают конечную недетерминированность в том, что касается основ Власти, Закона и Знания, и основ отношения друг с другом на всех уровнях социальной жизни [268].

Осуществление власти, лишенное авторизации извне, становится само-легитимируемым. Говоря словами Вебера,

появился тип легального господства, не единственная, но наиболее чистая разновидность которого было и есть бюрократическое господство. […] и эта [юридическая] «компетенция» твердо определена рационально сформулированными нормами (законами, постановлениями, уставами) таким образом, что легитимность господства становится легальностью на основе общего, целесообразно продуманного, формально корректно сформулированного и обнародованного правила [269].

Эта абстрактная, расчетливая сила, как мне представляется, является тем, что понимает под властью Фуко. Таким образом, нет никакого внешнего подтверждения законов, которые создают люди. Круговой характер этой системы очевиден: «Современная власть имманентна в самих отношениях, которые структурируют общественный порядок» [270]. Или, как это формулирует Лефор, «видны только механизмы ее работы или люди, простые смертные, которые имеют в своем владении политическую власть» [271]. В абстракции невозможность репрезентации власти ясна. Но для тех, кто устанавливал эту систему на практике, вопрос о том, кто должен артикулировать и обеспечивать исполнение декретов, оставался в силе. Для них сама невозможность репрезентации взывала к решительным действиям.

Избранный курс — апелляция к естественному сексуальному разделению труда — опирался на еще одну неопределенность: конечный смысл полового различия. Психоаналитическая теория научила нас тому, что загадка гендерной идентичности вращается вокруг полового различия. Нет точного соответствия между культурными объяснениями и фантазматическими теориями этого различия, даже при нормативной регуляции; в жизни человека нет четкой корреляции между индивидуальным восприятием и социальными законами. Смысл наших тел или наших желаний не может быть ограничен или точно определен, даже когда они подвергаются всевозможным формам дисциплинирования и общественного регулирования. Гендер, то есть наделение смыслом отмеченных полом тел, — это имплементация неизменно несовершенной попытки дисциплинирования; это способ, которым культуры пытаются перекинуть мостик между психическим и социальным. Гендер состоит из исторически специфических артикуляций, определяющих мужское и женское, которые направлены на то, чтобы справиться с неопределенностью, ассоциирующейся с сексуальным различием, путем перенаправления фантазии на какую-либо политическую или социальную цель [272]. Чем больше эти артикуляции подвергались оспариванию, тем тверже стояли на том, что они неизменны.

С появлением современных наций особенно заметно стала подчеркиваться неизменность гендерных ролей и необходимость надзора за сексуальной активностью, чтобы удержать эти роли на месте. С одной стороны, естественное половое различие было референтом, обеспечивающим легитимность политического авторитета мужчины; с другой, политический авторитет мужчины был свидетельством природного мандата. Иными словами, половое различие — ключ к кажущемуся решению проблемы невозможности репрезентации, которую теоретически осмысляет Лефор; без него не может поддерживаться иллюзия уверенности. Но это решение проблемы не окончательное, так как у полового различия нет устойчивого смысла — поэтому вновь и вновь выражается беспокойство о том, не приведет ли наделение женщины образованием и различными гражданскими правами (на развод, наследование имущества, опеку над детьми) к стиранию линии полового различия и не сделает ли оно мужчин и женщин «одинаковыми».

Это смешение полов, по утверждению одного медика, подвергает нацию ужасной угрозе «моральной анархии» [273]. После Первой мировой войны, как утверждает историк Мари-Луиз Робер, «стирание границ между „мужским“ и „женским“, бесполая цивилизация, служило главным референтом гибели самой цивилизации» [274].

Право голоса: за и против

В борьбе вокруг права голоса дискурсивная рамка разделения сфер служила для того, чтобы ограничивать аргументы, которые были возможны. Поскольку право голоса было и признанием, и подтверждением публичного авторитета мужчин, женские суфражистские движения воспринимались как особенно опасные. Считалось, что они отрицают функцию деторождения у женщин, функцию, являвшуюся залогом будущего семьи, расы и нации. Но самое главное, казалось, что они ставят под сомнение господствующее положение мужчины в семье, а также сами качества, которые определяли мужественность, в особенности те, что приравнивали доступ к политической власти к обладанию фаллосом. Французский революционер Кондорсе еще в 1791 году спорил с аргументом, отказывавшем женщинам в праве голоса на основании материнства. «Почему люди, у которых бывают беременности и временные недомогания, не могут пользоваться правами, которые никто и не думал отбирать у людей, страдающих всю зиму подагрой или быстро простужающихся?» — спрашивал он [275]. Кондорсе не видел проблемы в распространении формального равенства на женщин: он полагал, что это никак не повиляет ни на их физическую, ни на социальную роль. Но его аргументы не были услышаны. Секуляристский дискурс победил; гражданство и принадлежность к женскому полу воспринимались как антитеза, нарушение не только гендерного разделения труда, но и необходимого отождествления мужественности с властью.

Во Франции подобные аргументы можно было услышать на всем протяжении XVIII–XIX столетий. Олимпия де Гуж была казнена революционерами на гильотине в 1793 году «за то, что забыла о добродетелях, присущих ее полу» [276]. Когда в том же году было запрещено «Общество революционных республиканских женщин», они были сочтены «неприличными женщинами, которые захотели стать мужчинами» [277]. «Привлечение женщин наравне с мужчинами к выполнению мужских функций означало бы уничтожение их женского сути… Они должны делать то, что не делают мужчины», — возражал в 1849‑м Эрнст Легуве, горячий сторонник женского образования, но не предоставления женщинам права голоса [278]. Еще один комментатор того времени предостерегал от опасностей «гермофродитства», которая возникнет, если женщина оставит дом ради публичного пространства. Токвиль признавал, что демократия означает равенство для всех, но настаивал, что она не означает тождества: «В Европе есть люди, которые, смешивая разные характеристики обоих полов, сделали бы мужчин и женщин существами не только равными, но и одинаковыми» [279]. Лидеры рабочего движения предсказывали, что женщина, занятая мужским трудом (в данном случае в типографии), «деформируется, переняв вид, голос и грубые жесты мужчин, которые она ассоциирует с этой мастерской» [280]. И, столкнувшись в 1908 году на избирательном участке с двумя феминистками, пришедшими проголосовать, некий чиновник сообщил суду, что сцена ввела его в ступор, как если бы он увидел Медузу — по Фрейду, это выражение страха кастрации. В этом сценарии поделиться правом голоса с женщинами означает потерять определяющие характеристики мужественности. Один журналист, комментируя вторжение одной из феминисток, Юбертин Оклер, на избирательный участок, спрашивал: «Не требует ли мадам Юбертин нашей отставки в качестве мужчин? Пусть она скажет прямо» [281].