Голгофа - Лиханов Альберт Анатольевич. Страница 16

– Да ты герой! – растерянно произнес Пряхин.

– А что? – охотно согласился Анатолий. – Глаза свои не задаром потерял. Покрошили мы их крепенько!

Он засмеялся. Положил перед Пряхиным стопку купонов – за ордена платили. Алексей отодвинул книжки:

– Не возьму. Нельзя. Я сам.

– Сам, сам, – недовольно передразнил его Анатолий. И вдруг принялся торопливо уговаривать: – Бери, Алеха, бери, я тебя понимаю, ты сам должен, сам, но и эти деньги не мои. Получать неудобно как-то, не за то же я глаза терял, а и отказаться нехорошо. Но вот детишкам – в самый аккурат. Мы же за них воевали-то! За них!

Не все понял Пряхин в этой сбивчивой речи, а что недопонял – почувствовал. Бережно положил в карман денежные купоны за ордена. Поглядел на друга. Эх, Анатолий! Ну а теперь на разгрузку пора. Самому пора.

Нюра повела его к железнодорожному тупичку возле реки.

При тупичке стояли продовольственные склады, высились штабеля бревен и горы угля. Дело было простое – уголь требовалось выметывать из вагонов совковой лопатой в эти горы, бревна сгружать в штабеля, а продукты относить на себе в склады.

Нюра подсобила – в первый же вечер устроила Алексея на выгодную разгрузку; как раз пришли вагоны с капустой.

Алексей набивал мешок, волок капусту до склада, ссыпал там в груду и снова шел к вагону. Мимо мелькали молчаливые тени таких же, как он, грузчиков, разного роста, безликих в темноте. Только раз сумрак отступил. Свет железнодорожного фонаря, в котором билось пламя свечи, выхватил измученное лицо со впалыми, небритыми щеками и глазами, вылезшими из орбит. Человек непонятного возраста расколол капустный кочан и жадно, с хрустом выедал мороженую сердцевину. У мужчины было отрешенное лицо, сосредоточенный взгляд, тронутая голодом желтая кожа…

После того как последний вагон опустел – не раньше, – точно по молчаливому уговору, тени кинулись к вагонам. Нюра предупредила Алексея, чтобы не зевал, но он все-таки прозевал, не понял сразу, что означал этот бег теней, и долго потом натыкался на короткое и злое:

– Занято!

Наконец он нашел вагон, из которого ему ничего не сказали, забрался внутрь и на ощупь стал собирать в мешок отпавшие капустные листья. Ему повезло, за ночь он набрал полную торбу и на рассвете, получив к тому же расчет за разгрузку, измотанный, пошел в город.

Дорога от тупичка шла круто вверх, и, спотыкаясь, поскальзываясь, Алексей видел, что впереди него спотыкаются и поскальзываются люди с мешками и авоськами капустных листьев – великой, огромной удачей.

Старая, обшарпанная дверь открылась сразу, точно Пряхина ждали. На пороге стояла бабушка, трясла головой. Он внес мешок с листьями, прислонил его к стенке, выпрямился и неуверенно улыбнулся.

– Спасибо, солдатик, – прошептала бабушка, и Алексей покрылся потом, подумал было, старуха издевается над его подношением, но тотчас понял, что ошибается, что она всерьез.

– Молчи, бабушка! – сказал он дрогнувшим голосом.

– Молчу! – кивнула Евдокия Ивановна, поняв несказанное. – А спасибо.

Алексей отер со лба пот, отступил к порогу, чтобы уйти, но старуха остановила его:

– Загляни.

С занявшимся сердцем он вошел в комнату, снял ушанку, на цыпочках подобрался к стулу, сел.

Комнатка была опрятная, но бедная – фанерный шкаф, железные госпитальные койки, комод, обычный в каждом доме.

В тот страшный его приход он ничего не заметил, кроме глаз, устремленных на него. И сейчас, разглядывая комнату, Пряхин ощущал, как снова, словно тогда, его окатывает горячий туман, а сердце замирает и останавливается.

Неожиданно он вспомнил московскую соседку, учительницу Марью Сергеевну. Было что-то общее с ней у бабушки Ивановны. Такая же седая, такое же лицо, изможденное, усохшее от голода и горя. Нет, конечно же, они вовсе не были похожи, нет. Просто вроде наваждения. Точно Марья Сергеевна пришла сюда, сидит вот в этой комнатке, смотрит на него, голова у нее вздрагивает, словно после контузии, и он ждет, что она сейчас повторит уже сказанное однажды: «Вы почему?»

Но седая старуха, сидевшая на железной кровати, показала пальцем на стенку:

– Вот она, сердешная.

Над комодом висела фотография в рамке: военный с ромбиками в петлицах и женщина с короткой завивкой.

– А это Ваня-соколик. Командир, пограничник. В июне же и погиб.

Алексей опустил голову.

– Вот Аня и пошла на хлебозавод, – рассказывала бабушка Ивановна голосом ровным, спокойным, словно все это давным-давно было и к ней отношения не имело. – Глядишь, раздатчицы ошибутся, буханку лишнюю дадут, а может, понарошку подкладывали… Вот и перебивались. А теперь я в школу устроилась. Истопницей. Много ли? Ну, военкомат, конечно, помогает. Да вот ты.

– Девочки в школе? – спросил Алексей.

Старуха как будто не услышала. Голова у нее затряслась сильнее.

– Предлагают в детдом их сдать…

В детдом? Алексей не думал о таком.

Старуха заплакала, как тогда, на улице, не утирая глаз. Слезы сыпались светлыми горошинами.

– Слышишь, солдат, вот коли я помру, тогда сдай их в детдом, ладно? Сказать мне об этом больше некому. Но пока я жива…

Не помня себя, Алексей поднялся, ощущая, как озноб окатил его.

– Бабуш, – прошептал он горячо. – Ты что, бабуш! Да я… Не бойся, не бойся! Помру, но этому не бывать…

Онемевший, застылый, не в силах более ни о чем думать, Алексей заскочил домой, отыскал листок бумаги, принялся за спешное письмо Зинаиде.

Ах, Зинаида, темная твоя душа! Уехала в Москву, и ни звука. Бог с ней, пусть живет, как ей живется, не она беспокоила его сейчас. Были в комнате Пряхина кое-какие вещи, очень бы нужные сейчас, – тот кожаный костюм хотя бы. Его же на рынке можно очень даже серьезно выменять на муку, да и масло в придачу взять, крупы или еще чего. Вот он и писал, чтобы выслала Зинаида его кожаную форму, довоенный костюм, рубахи – в общем все, что сможет там подсобрать, да и сделала бы это побыстрее.

Между делом, не очень даже соображая, пересказывал он тете Груне о своей ночной вахте, о лице человеческом, выхваченном из тьмы мерцающим железнодорожным фонарем, о своей великой удаче – целом мешке капустных листьев, которые ведь и отварить можно – верно? – и зажарить, если, конечно, есть жиры, и щи сварить. Потом словно споткнулся, взглянул осознанно на тетю Груню:

– Девочек в детдом предлагают.

– Господи, борони их! – выдохнула в ответ тетя Груня, садясь, где стояла.

Тетя Груня умолкла, разглядывая Алексея хмуро, а когда он закончил письмо, подвинула стакан с клейким пшеничным отваром, спросила:

– Теперь на карусель?

– Куда же?

– А свалишься, что с тобой делать прикажешь?

Пряхин вскочил, запахивая на ходу шинель, озабоченно нащупывая в кармане молоток и гвозди. Не-ет, его не проведешь, не на того напали. Конечно, днем крутить карусель, а ночью вагоны разгружать – недолго протянешь, но ведь есть же простои у них с Анатолием, есть целые дни даже, когда наяривает гармонист впустую, а никто к ним не идет.

Он кинулся к карусели.

По дороге от рыночного забора отодрал Алексей доски, приспособил между бревен, приколотил наглухо – получилась лежанка: если простой, можно и прикорнуть.

Но прикорнуть не удалось – погода выпала как по заказу: легкий морозец и чистое, ясное небо. Ребята толпились у карусели – сначала поутру вторая смена, а после обеда – первая, и Алексей не мог даже словечком перекинуться с Анатолием. А вечером побежал в тупичок.

На этот раз пришлось выгружать уголь, и вагон по цене равнялся половине хлебной буханки.

Эта половинка буханки маячила перед ним целую ночь как цель, как смысл тяжелой работы, как залог, при котором девочки останутся с бабушкой, а не поедут в детдом, – хотя что такое полбуханки?

Вот-вот, про детский дом хотел он поговорить с Анатолием, и этот детдом стоял весь день в голове. Их же и разделить могут, в разные города, необязательно вместе. Конечно, детдом – это спасение для многих и многих, для сирот, которых оставила война, но если есть хоть маленькая возможность, надо быть всем вместе. И дома. С бабушкой.