Голгофа - Лиханов Альберт Анатольевич. Страница 18
Человек оказывался без лица, вот в чем дело. И не видел других лиц. И забывал, что он человек…
Алексей закричал что было сил:
– Стой, стрелять буду!
Это должно было подействовать. И подействовало: они метнулись в стороны, двор возле склада опустел. Лишь несколько женщин жались у дверей.
– Бедолага, – сказал чей-то жалеющий голос. Алексей только теперь почувствовал боль. Губа опухла, шатался и кровоточил зуб. Отплевываясь, получил расчет.
– Зря ты так, – сказала тетка, выдававшая деньги. – Нет вагона, где бы не порвался мешок. Это, можно сказать, по правилам положено.
Пряхин пожал плечами:
– Зачем же тогда рвать?
– Да затем, что в этот раз ни один сам не порвался.
Алексей пошел к выходу, чуть не упал, наступив на картошку, и обернулся. Женщины у растворенного склада смотрели ему вслед. Пряхин махнул рукой, чертыхнулся, наклонился и подобрал несколько картофелин. Он поднялся в отупелом, тяжелом раздумье, словно медленно решал пустяковую задачку, потом вывернул пустой карман галифе, рванул его изо всех сил и стал совать картофелины в штаны.
Они скатывались леденящими кругляками к ногам, наполняли штанину, и Алексей шептал самому себе: «Скотина! Честный человек называется, а сам, сам…» Наконец он выпрямился. Женщины все смотрели на него. Он повернулся и побежал к проходной.
Алексей брел по черным улицам один, будто он всегда, вечно был один в этом черном, пустом городе, и холодные картофелины ударялись о ногу. Он много узнал сегодня. Про голод и про людей, которые не видят лиц друг друга, а еще про себя и про то, что такой же, как все.
Он старался не думать о краже. Точнее, он выбрасывал из головы это слово. Что-то давило ему на спину, на плечи, но он разгибался и шептал:
– Девочки там!
Дверь открыла Лиза, средняя. Только с ней не было у Пряхина никаких отношений. Держась за косяк, не переступая порога, покачиваясь от усталости, Алексей протянул девочке две картофелины, сунул руку в карман, достал еще две и так доставал их по две, не говоря ни слова.
На лестнице его качнуло, он снова почувствовал боль в груди, прикрыл глаза, на мгновение остановился. Через секунду он двинулся дальше, собрав в кулак остатки сил, обернулся на дверь и увидел взгляд – встревоженный, беспокойный.
Это было последнее, что он запомнил, – встревоженный, беспокойный взгляд, и эта тревога странно успокаивала его…
Не помня себя, Алексей добрался до избушки тети Груни, разделся, лег в постель и провалился в беспамятство.
Две вещи он помнил в забытьи: разговор о том, что девочек отдадут в детдом, и этот взгляд – встревоженный и беспокойный.
Когда Алексей думал про детский дом, он стонал и ворочался, когда ему мнился Лизин взгляд – утихал и успокаивался.
Он не почувствовал поначалу глубину бабушкиной горечи. Пряхин разбирался в этом известии постепенно, толчками. Сначала слова про детский дом показались ему напрасным испугом. Потом он стал думать, что девочек могут разделить – отправить в разные города. И только теперь, в беспамятстве, до него доходило главное: ведь детдом – это все, крах, конец. И вся вина за это лежит на нем. Сначала принес он в эту комнатку мертвую мать, а теперь развеет семью по ветру. Как варвар, как какой-то фашист…
В горячечном бреду он являлся сам себе угрюмой, злой силой. Размахивал руками, что-то кричал, и трое девочек и бабушка разбегались от него, а он опять орал и пугал их… Потом утихал. Средняя, Лиза, смотрела на него встревоженно, беспокойно, и он понимал, что эта тревога и это беспокойство относятся к нему: не он боялся за девочку, а девочка за него.
Когда Пряхин очнулся, первым, кого он увидел, был Анатолий – его темные очки в железной оправе и лицо, посыпанное синими оспинками. Алексей встрепенулся, ему показалось, что он проспал и гармонист пришел, чтобы устыдить его.
– Сейчас! Извини, – пробормотал он, пытаясь сесть, но не мог. Руки были как плети и не слушались его.
– Братишка! – обрадованно зашумел Анатолий. – Ожил! То-то же! Нашего брата инвалида не так легко завалить! Молодец!
Из-за плеча Анатолия выглядывала тетя Груня, и тут только Алексей понял, что он не спал, а прихворнул.
– Ха-ха! – радовался Анатолий. – Ни хрена себе прихворнул! Три дня в беспамятстве!
Алексей расстроился. Представил себе, как сидит Анатолий три дня, играет на гармошке, а все без толку, потому что крутить карусель некому.
– Как же карусель? Стояла? – спросил Пряхин, качая головой, виня себя.
– Почему стояла? Работала! Только без музыки! И знаешь, ничего, оказывается. Можно и так.
– Как же? – пробормотал Пряхин. – Сам крутил?
Он представил, как Анатолий, собрав рубли и выдав билетики, поднимается со стула, находит дверцу в барабан, залезает внутрь, кладет в сторону палочку и, навалясь, толкает перед собой бревно.
Пряхин знал, он все знал про карусель, знал, как обязательно надо подпрыгивать потом, когда колесо раскрутилось, уцепиться за бревно и прокатиться на нем, пока маховик не замедлит свой ход.
Анатолий словно угадал его мысли.
– А я приседал, – сказал он. – Раскручу и присяду, отдохну. Пока не почувствую, что колесо останавливается.
Ах, Анатолий, боевой геройский капитан, ах, неунываха!
– Слушай, – спросил Алексей, – а почему ты на карусель пошел?
Не раз ему это в голову приходило, а спросил впервой.
– Да предлагали мне, – весело ответил Анатолий, – в артель идти. Какие-то железки штамповать. Сиди себе и штампуй. Тепло, дождик не капает. Я уж было согласился, но потом подумал – не годится. У нас в артиллерии дела хорошо идут, когда вперед движешься. Как засел, окопался, тут к тебе противник пристреляется, и пошло-поехало. Сегодня ездового убьют, завтра расчет. Нет, в артиллерии жить, когда движение есть. Вот я и решил, на карусель пойду. Шум, гам, смех, гармошка. Движение. Задумываться некогда, а у штампа задумаешься – тут тебя и прихлопнет.
Он опять рассмеялся. Из-за плеча Анатолия вновь вышла тетя Груня, показала ему что-то блестящее.
– Ну-у! – обрадовался Алексей. Это ведь был его кожаный костюм. – Никак Зинаида откликнулась?
Тетя Груня пригорюнилась, как всегда, подбородок в ладонь положила.
– Кабы Зинаида! Соседка прислала. Учительница по прозванию Марья Сергеевна!
Марья Сергеевна! Жива, значит. Слава богу. А он ведь вспоминал ее, эх, Марья Сергеевна.
Что-то трепыхнулось тревожно в груди. Зинаида, вот что.
– С командиром, с каким в поезде познакомилась, дальше проехала, – сказал он зло.
– Немилостив ты, Алеша, – сказала печально тетя Груня, – понять не можешь никак, что мир держится на прощении.
Алексей поперхнулся. Правильно, тетя Груня! По щекам ему – раз, раз! За Зинаиду. А подумала бы: стоит того Зинаида? Готов он простить, верно, на прощении держится мир, и простил однажды – и не однажды простил! – но вот же пример: прислала костюм не она – соседка, значит, не приехала. А не приехать могла по одной причине – махнула рукой на Пряхина. Он – с поезда, она поездом – в другую степь. Ох, тетя Груня, святая простота, всем-то ты веришь, всех любишь…
Анатолий ощупывал кожаный костюм – брюки, куртку, фуражку, прикидывал, сколько дадут в переводе на муку, на сало, на хлеб. Выходило, мешок муки – если на муку.
– Давай оклемывайся, да пойдем с тобой в деревню, – шумел Анатолий. – Ведь мешок это в городе дадут, а деревня и того больше отвалит! Возьмем два выходных, запрем карусель и айда на промысел!
Гармонист ушел, тетя Груня подала Алексею похлебку. Опять в глаза ему заглядывает, снова винится.
– Не беспокойся, тетечка Грунечка, – сказал Пряхин ласково. – Вот поднимусь, в милицию пойду. Объявлю Зинке розыск.
Утешил тетю Груню, хотя Зинаиде ни на мизинец не верил. А что, действительно. Зайдет, заявит, пусть отыщут следы, новый адрес. Напишет он ей, крепенькие отыщет словечки за то, что тетю Груню ни разу не вспомнила, слова доброго не сообщила, а ведь не кто иной – тетя Груня в Москву ей выехать помогла.