Мой генерал - Бакланов Григорий Яковлевич. Страница 3
— Нет, вы посмотрите, что делается! — она всплеснула руками, увидев нас. — Вот что значит — мужчина. Он обожает мужчин.
Тут он посерьезнел, надулся, и нечто горячее потекло мне на грудь, на живот.
— Ах ты поганец! — с веселым ужасом в глазах она выхватила у меня ребенка, пришлепнула ласково. — Это — твоя благодарность?
И, смеясь, убежала с ним на кухню.
— Вы посидите, мне пора его кормить.
Хотелось закурить, но я послушно сидел на диване. А вскоре я уже сидел в майке, в накинутом на плечи пиджаке, она застирала и гладила на кухне мою рубашку. И оттуда перекликалась со мной:
— Он вас отметил. Теперь он будет… — она засмеялась веселой мысли, — он теперь будет идти к вам, как собачка к тому дереву, которое она отметила.
А он, накормленный, лежал в кровати, солнце светило ему в лицо, он жмурился, засыпая. Щелкнул замок, хлопнула дверь.
— Ты представляешь, что у нас случилось! Это от Вити посылка…
Надя (на крышке посылки было ее имя) рассказывала кому-то, как в пустоту.
Шаркающие шаги. В дверях комнаты возникла худая, затрапезного вида старуха в очках, глянула на ребенка, строго оглядела меня. Я тут же встал и стоял перед ней в дурацком виде, в пиджаке поверх майки, мое вежливейшее «добрый день» повисло в воздухе без ответа. Шаги прошаркали на кухню, и там начало что-то рушиться и грохотать. Наконец Надя внесла мою рубашку, и тут я впервые увидел ее.
Она была совсем другая, не та, заполошная, что открыла мне дверь. Мне протягивала рубашку стройная молодая женщина — стройные ноги, узкие бедра в черной обтягивающей юбке, высокая в белой блузке грудь, — и солнце освещало ее всю, и волосы ее чудно светились, и не тапочки, а туфельки были на ногах: успела надеть. Хороша! И в глазах моих прочла: хороша. И улыбнулась. После я не раз пытался понять, что такое особенное в ее лице? По отдельности все, вроде бы, даже и некрасиво, лисичка, но глаз не отведешь.
— Не забывайте нас, — говорила она, прощаясь. — Он так сразу пошел к вам на руки, с ним это никогда не случалось.
Слова не значили ничего, но — голос… Я шел и слышал ее голос.
— От тебя пахнет женщиной! — закричала Вера.
Я разозлился:
— Ты окончательно с ума сошла.
— От тебя пахнет женщиной! — закричала Вера и заплакала. И была ссора, самая тяжелая за все дни. И тяжелым было примирение. Успокаивая Веру, я говорил ей ласковые слова, но думал не о ней.
У Веры были пышные волосы. Она причесывается, а я, бывало, смотрю на нее, и она улыбнется мне из глубины зеркала, она любила, когда в такие минуты я cмотрел на нее. Я смотрел и видел, как светились на солнце волосы той, не знакомой мне женщины. Странно, она фактически ничего не спросила о муже. «Как он там?» И то — на бегу. А Вера улыбалась мне из глубины зеркала.
У меня плохая память на имена-отчества, я всегда боюсь спутать: Василий Егорович или Егор Васильевич? Мне непременно надо записать. Но номера телефонов я запоминаю накрепко. И уже сама придумывалась фраза: ну как ваш маленький деспот?
Или что-нибудь в этом роде. Уличные телефоны-автоматы подманивали меня. «Он обожает мужчин», — сказала она. А тот, дурак, на стройке… Но вот это и было упреком немым: наш ночной разговор, хлеб и плоская коробка килек, которые он оставил мне. А в душе звучало: «Не забывайте нас…» Как-то на улице показалось издали, она идет, и екнуло сердце.
Был теплый апрельский день. Солнце. Весна. Мы сидели с Верой на Тверском бульваре, на скамейке. Вера была в новом легком песочного цвета пальто на кремовой шелковой подкладке — итог ее героических усилий, многих бессонных ночей за пишущей машинкой. Она впервые надела его.
Мимо прошла женщина, катила перед собой пустую коляску, малыша закинула себе за плечо, придерживая рукой. Весь вязаный, шерстяной, в шерстяной шапке с помпоном, он смотрел из-за ее плеча, два блестящих осмысленных глаза. Вера нежно положила мне голову на плечо:
— Вот такой мог бы быть у нас…
Вся рука моя напряглась, как от тяжести, я поспешил закурить, чтобы она не заметила, не обиделась.
Она как-то сказала: «Можно спать под одним одеялом и видеть разные сны». Мы уже видели разные сны.
В воскресенье, в тот час, когда все мамки и няньки гуляют с детьми, я поднялся на четвертый этаж, позвонил. Я знал, что скажу, если откроет старуха. Но что сказать Наде, как все будет, не представлял себе. Хотел купить букетик цветов.
Явно слишком. Купил погремушку Витьке. И вот с погремушкой в руке стоял перед дверью, ждал. Сердце колотилось так, что отдавало в ушах. Позвонил еще раз.
Длительно. Шаги. Голос Нади: «Галя, ты? Господи, что вы так скоро?» А я, охрипший вдруг, слова не мог сказать. Дверь открылась. В тюрбане на голове, в белом запахнутом купальном халате, в тапочках на босу ногу она стояла по ту сторону порога, я — по эту. Молча. Я переступил порог, обнял, чувствуя ее всю, целовал влажную ее шею, вдыхая ее запах.
— Сумасшедший! — сказала она и за спиной у меня толкнула дверь. Щелкнул замок.
Глава III
Не раз потом я вспоминал, как, лежа у меня на руке, она вдруг села резко, глаза безумные: «Это он тебя подослал? Говори правду! Чтоб ты проверил… Да?». И вглядывалась, вглядывалась в меня безумным взглядом, придерживая простыню у горла, будто хотела удушить себя. А я лежал, ублаженный, именно — ублаженный, потому что, как Надя говорила в дальнейшем не раз, все мужики — скоты, и я, в общем-то, был согласен с ней, меня только все не радовало, но это — после, после, а тогда я лежал блаженно на спине и под ее взглядом покаянно прикрыл веки:
— Да… Проверь, мол, лично, Земфира не верна? Большую мне услугу ока…
И получил по морде. И поцеловал ее ладонь:
— Целую руку, бьющую меня.
И потянулся было за папиросами:
— Не вздумай! Галя и так повсюду смотрит, был ты или нет? Думаешь, она не знала, что ты придешь?
— А ты знала?
— Представь себе.
Да, знала, и я это чувствовал, я шел на зов. Но вот где мы отныне будем встречаться, этого я не знал. Я жил под крышей. В одном из переулков улицы Воровского, а ныне опять — Поварской: в Столовом, Ножовом, Скатертном — не будем уточнять. В этом средоточии бывших дворянских гнезд, барских особняков и слуг я снимал в чердачном помещении крохотную комнатку с фанерными стенами. Хозяйка — тетя Поля, две ее дочери, внук — мне было не только слышно, как они ссорятся, вздыхают, мне их мысли были слышны. Старшая, курящая дочь, лет под тридцать, вскоре возненавидела меня, и я ее вполне понимал. Она работала телеграфисткой, смены у них менялись, и случалось так, что я сижу, пишу срочно какую-нибудь заказную статью и слышу, как за фанерной стенкой она просыпается, зевает, нежится в постели всем своим полным телом, а нас только двое под крышей, ни души кругом. И если по несколько суток меня не было, она на ходу обжигала меня ненавидящим взглядом, а доставалось безмолвной тете Поле:
— У нас тут что, проезжий двор? Ты, мать, ночлежку устроила? Знай, я не потерплю!
Но я аккуратно платил в срок и умел забывать, если у меня одалживали деньги.
Одалживать, разумеется, приходила тетя Поля. В платочке, в переднике, давно потерявшем цвет, она его, похоже, и ложась спать, не снимала, остановится тетя Поля в двери, горестно подпершись, будто меня жалеючи: «Все пишешь… Тебе, может, чего постирать?..».
А младшей дочери и двадцати не было, но у нее уже был двухлетний сынишка: от солдата родила. Солдат все служил, что-то уж очень долго он служил. Мальчик родился без кожи, не жилец на этом свете, так тетя Поля мне рассказывала, она многие горести свои рассказывала мне. Она и выходила внучонка. Рыженький, глазки рыжие, понятливые, только не разговаривал еще. Случалось, сплю я одетый на диване, если поздно работал (кроме этого дивана с двумя валиками и высоченной спинкой, стола и стула, больше ничего в моей комнате не помещалось), а он войдет, катает передо мной автомобильчик, ждет терпеливо, когда проснусь. У меня всегда для него были припасены конфеты. Иной раз и мать, если никого нет дома, приходила, садилась на краешек дивана, вроде бы, посмотреть, как он катает машинку, мне стоило к ней только руку протянуть. И, грешен, однажды это чуть не случилось. И хорошо, что не случилось, а то бы новая забота: куда перебираться?