Глухая Мята - Липатов Виль Владимирович. Страница 21
— Да! — словно вспоминает он. — Я вот что любопытствую! Где вы прочитали про лопатку? В какой книжонке про нее сказано?.. Полистать бы ее надо, полистать! — Он делает небрежный жест пальцами, точно листает книгу. — Как она называется?
— Любопытствуете? — поднимаясь, спрашивает механик и щелчком выбрасывает папиросу. — Спасибо!
— За что? — сощуривается Раков.
— Как за что? — театрально всплескивает руками механик. — Да за то, что мне, грешному, удалось затронуть вашу превосходительную невозмутимость! Я польщен! Страшно польщен, товарищ Раков! — и шутовски раскланивается с Георгием. — Мерси, что обратили внимание на мою скромную персону! Только книги такой я вам порекомендовать не могу.
— Это почему? — надменно глядит Раков на комедию, которую разыгрывает перед ним Изюмин. — Почему?
— Нет такой книги… До тезисов о лопате мы дошли своим умом. Это и вам советуем, предполагая наличие у вас оного.
— Чего «оного»?
— Ума! — поджимает губы механик. — Ума!
Раков круто поворачивает и уходит.
— Они удалились! — хохочет вслед Изюмин.
Глава третья
1
В середине апреля в Глухую Мяту со стороны Алтая и Средней Азии приплыли теплые, весенние ветры.
Это произошло ночью, когда тайга не ждала, не ведала о приходе долгожданных гостей, — вечером на небе еще висели неподвижные, зыбучие облака, оплывшая кружевной дымкой тайга стыла в изморози. Но вот в полночь прошелся с юга первый — неуверенный, пробующий — косяк ветра, промчался над вершинами деревьев, завернул в ложбину. Он был густ и тепел, как струя воды горячего источника, этот порыв ветра.
Первой его услышала сосна, оставленная бригадиром Семеновым, вздрогнула, качнула маковкой и замерла — не верила еще, что долгожданное случилось! Потом снова зашелестела и снова прислушалась — так ли? Не перепутала ли она теплые алтайские ветры с обским ветродуем?
Нет, не перепутала! — по зеленому морю течет уже волна южан, тревожит деревья, веселит.
Медным гулом наливается тайга.
Двухъярусные, пришли в движение тучи: те, что ластились к земле, к соснам, несутся на север, а те, что распластывались выше, сбиваются в плотные стайки, спускаются вниз. Поскрипывая, шевелят ветвями сосны, по вершинам бурунами катится зеленая волна.
Пронесся первый косяк южных ветров, прошелестел и затих за тайгой, над Обью, но за ним летит уже второй, третий, четвертый… И начинается! Над Обью, над Васюганьем пластается ветер. Весенний ветер — сильный и постоянный. Парусом, наполненным ветром, становится тайга и плывет, волнуясь, к берегам недалекой весны. Тучи заволакивают месяц, темнеет бушующее море, гремит.
Теплые, весенние ветры бегут над тайгой.
Лесозаготовители поутру выходят из барака и оторопело останавливаются: наколов тучи на вершины сосен, теплая, влажная, лежит перед ними тайга. Все, что схватывает глаз, — лес, барак, рядки березок, колья, воткнутые в землю, выросло за ночь, вытянулось вверх и помолодело. Пригляделись люди и поняли: осел снег. Потому и кажется выросшим мир.
Летают низко взволнованные сороки, цокочут, ссорятся — и они тоже пропитаны влагой. Сырой и душный, от земли поднимается туман, пахнет прелыми листьями, озоном, смолой. У тонких березок почернели ветви; тяжелая, отсыревшая стена сосняка не шевелится, безмолвствует. И дует ветер — ровный, настойчивый, ощутимый. Он прилипает к лицу теплой марлей. От него раздуваются ноздри, ширится грудь.
В нарымские края пришла весна!
— Ах ты, мать честная! — восклицает Никита Федорович Борщев и нагибается к земле.
Шестьдесят весен хорошо помнит он. Всякие бывали они — веселые и печальные, скорые и медленные: бывали в кумачовом половодье знамен, бывали в церковном звоне деревенского надтреснутого колокола. Всякие бывали, а вот такой, пожалуй, давно не было — запоздав на две недели, в одночасье замыслила весна наверстать потерянное и, заторопившись, смешала зиму, осень, лето. Так торопилась весна, что сразу пала на землю дождем. Оттого и корявится снег, простреленный дождевыми пулями.
— Ах ты, мать честная! — всплескивает руками старик.
Под корявой оболочкой снега, тонкоголосые, журчат ручейки, снег на глазах осаживается, темнеет, булькая, валится в промоины. Берет Никита Федорович пригоршню снега, сжимает в пальцах — струйки цевкой брызгают в стороны.
— Ах ты, господи!
Прикасается пальцем Никита Федорович к обнажившейся розовой коре черноталины и отдергивает, точно ожегся: кажется ему, что под корой струится теплый сок.
— Вот, как говорится, такое дело, товарищи… И не припомню такой взгальной весны! Вот разве в тысяча девятьсот двадцать шестом было такое! Ах ты, мать честная!
Весна кружит голову…
Бледнеют лица Виктора и Бориса, колотится сердце. Томление и звон в голове приносит весна молодости, надежды и мечты приносит она молодым людям… Черемуховым цветом, далеким перебором гармошки да теснотой в груди помнятся взрослым людям весны молодости.
Никогда потом не бывает таким синим небо, такой зеленой трава, никогда так сладко и так тревожно не пахнет черемуха. Не вернуться вам, весны молодости! Никогда не вернуться!
Весна в Глухой Мяте.
Ссутуливается бригадир Семенов. То, чего боялся он, чего ждал беспокойными ночами, прислушиваясь к шевелению за окнами барака, случилось! Скорая, дружная весна пришла в тайгу… Несколько дней — и взлохматятся болота, ручейки наполнят тайгу голубым сиянием, и начнут набухать, тревожиться подо льдом речушки. За одну ночь станет разливным морем Коло-Юл, подхватит, понесет на себе лес, заготовленный бригадой. Пройдет время, уляжется речушка, а на берегах останутся сосны, не срубленные лесозаготовителями. Пропадет, погибнет этот лес.
Хлюпая раскисшим снегом, люди идут в тайгу. Шагает, чувствуя спиной напряженное молчание товарищей, бригадир. Все понимают лесозаготовители, знают прихоти речушек, коварство болот, опасную для человека весеннюю тайгу; умеют считать лесозаготовители — знают, что, если Коло-Юл двинется за неделю до Первомая, не успеют они выбрать Глухую Мяту, если будут работать так же, как сейчас…
В сосняке блуждает ветер, деревья звучат, и Никите Федоровичу Борщеву кажется, что тайга наполнена торжественным колокольным звоном, который напоминает молодость, сладко-трепетное, далекое, как утренняя звезда, что, бледная, горит над соснами. Молодостью, радостью звучит в ушах Никиты Федоровича тайга. Он останавливается, срывает с головы шапку, поворачивается лицом к ветру. Бородатое лицо сияет ласковостью.
— Ах ты, господи! — тихо произносит Никита Федорович, давно позабывший богов своих предков. — Ах ты, господи!
2
Южные, залетные ветры властно зовут, тревожат Виктора и Бориса — из другого, непохожего мира принеслись они. В том мире нет облупленного барака, шумящей тайги, мокрого снега. В том, другом мире иное — там гулкие молчаливые коридоры, сквозные, запятнанные солнцем аллеи, тихие аудитории; там на Тимирязевском проспекте, подняв руку, шагает бронзовый Киров.
По утрам Томск заливают толпы студентов. В Лагерном саду сереют изнанкой листьев тополя, крутой яр сбегает к Томи. В университетской роще на скамейках сидят тихие, тоненькие девушки, держат на коленях книги, закрыв глаза, шепчут про себя имена египетских фараонов. По цветистым аллеям ходят с толстыми палками профессора — их мучит одышка, но они терпеливо шагают, прогуливаясь. Виктор и Борис нынче поедут в Томск сдавать вступительные экзамены в Политехнический институт. Два года прошло с тех пор, как завязался в их жизни запутанный узелок — как быть? Пощупав пальцами глянцевитую бумагу аттестатов зрелости, посидев на берегу Оби, твердо решили ребята — новых путей не искать, в институтские двери стучаться после того, как рядом с дипломом ляжет справка о трудовой деятельности. В свои руки ребята верили — знали они пилу, рубанок, ласковую тяжесть двустволки. Не было школьных каникул, чтобы парни не работали в леспромхозе, и, случалось, зарабатывали за лето по пять-шесть тысяч рублей, и уже в восьмом классе щеголяли в дорогих костюмах, на скучных уроках не томились, а точно знали, сколько времени осталось до конца, — имели часы «Победа».