К востоку от Эдема - Стейнбек Джон Эрнст. Страница 70
Только через час разыскали доктора Уайльда — он играл в покер у приятеля. С истерическими причитаньями две шлюхи потащили его к заболевшим. Фей и Кейт уже ослабели от рвоты и поноса; время от времени их снова схватывали корчи.
— Что вы ели? — спросил доктор Уайльд. И, поглядев на подносы:
— Эту фасоль вы дома консервировали?
— Ага, — сказала Грейс. — Мы caми.
— И кто-нибудь из вас тоже ел салат?
— Нет. Дело в том, что…
— Сейчас же разбейте все банки, — сказал доктор Уайльд. — Будь проклята эта фасоль! И вынул из чемоданчика желудочный зонд. Во вторник, сидя у постелей, где лежали две слабые, бледные женщины (кровать Кейт перенесли сюда же), доктор Уайльд сказал:
— Теперь уже могу признаться. Я не думал, что вы останетесь в живых. Вам чертовски повезло. И не консервируйте больше фасоль. Покупайте в магазине.
— А что это у нас? — спросила Кейт.
— Ботулизм. Мы мало знаем о его природе, но выживают единицы. Вы молоды, а у Фей крепкий организм, и это вас спасло. Кишечник все еще кровоточит? — спросил он Фей.
— Да, немного.
— Так. Вот вам таблетки морфия. У них крепительное действие. Вероятно, где-нибудь внутри надрыв от потуг. Но недаром говорят, что шлюхи двужильный народ. Полежите-ка обе в постели. Это было семнадцатого октября.
Фей уже не суждено было поправиться. Ей делалось немного лучше, потом становилось совсем плохо. Третьего декабря — вновь ухудшение, и оправлялась от него Фей еще медленнее. Двенадцатого февраля резко усилилось кровотечение, и, видимо, это присело к сердечной слабости. Доктор Уайльд долго слушал ей сердце своим стетоскопом.
Кейт изнемогла в заботе; и без того худощавая, она стала кожа да кости. Девушки пытались подменить ее у постели Фей, но Кейт не уступала места никому.
— Она уже бог знает сколько суток не смыкает глаз, — сказала Грейс. Она не переживет смерти Фей, сама зачахнет.
— Или застрелится, — сказала Этель.
Уведя Кейт в зашторенную гостиную, доктор Уайльд опустил там на стул свой черный чемоданчик.
— Пожалуй, скрывать от вас незачем, — сказал он. — Увы, сердцу ее уже просто не выдержать. Весь кишечник в язвах. Проклятый ботулизм. Хуже укуса гремучей змеи. — Он отвел глаза от изможденного лица Кейт. Я подумал, лучше будет вас предупредить, чтобы вы были готовы, — сказал он, заминаясь, положив руку на ее исхудалое плечо. — Редко встречаешь такую преданность. Попробуйте дать ей глотнуть теплого молока.
Кейт подняла таз с теплой водой на прикроватный столик. Трикси заглянула в комнату — Кейт обтирала Фей тонкими льняными салфетками. Расчесала ее светлые, давно не завитые волосы, заплела.
Кожа у Фей ссохлась, обтянула челюсти и череп, глаза были огромные и отрешенные. Она хотела произнести что то, но Кейт сказала:
— Тсс! Береги силы. Береги силы.
Кейт принесла из кухни стакан теплого молока, поставила на столик. Вынула из кармана две бутылочки и набрала в пипетку понемножку из обеих.
— Открой ротик, мама. Это новое лекарство. Потерпи, родная. Оно невкусное.
Кейт выдавила из пипетки на язык Фей, на самый корень, и приподняла Фей голову, чтобы дать ей запить молоком, прогнать вкус.
— Теперь отдохни, я скоренько вернусь.
И тихо выскольэнула из комнаты. В кухне было темно. Она открыла дверь наружу и, крадучись, направилась в глубь двора, на зады, в бурьян. Земля от весенних дождей была влажная. Острой палкой Кейт вырыла ямку. Бросила туда несколько бутылочек и пипетку. Палкой разбила, растолкла тонкое стекло и сверху нагребла земли. Когда возвращалась в дом, начинал падать дождь.
Пришлось связать Кейт, чтобы она не наложила на себя руки в первом взрыве горя. Она рвалась, металась, потом застыла в мрачном оцепенении. Не скоро вернулось к ней здоровье. А о завещании она совершенно забыла. Вспомнила о нем — в конце концов — не она, а Трикси.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Адам Траск наглухо ушел в себя. Незавершенный дом Санчеса был открыт ветру и дождю, и полы, заново настланные, покоробились от сырости. Низина, отведенная под огороды, буйно заросла бурьяном.
Адам жил как бы в чем-то вязком, замедлявшем его движения, пригнетавшем мысль. Он видел мир словно сквозь серую воду. Иногда сознание выныривало, прорывалось к свету, но свет приносил только тошную боль, и снова Адам погружался во мглу. Он ощущал присутствие близнецов — слышал их плач и смех, — но чувствовал одну лишь слабую неприязнь. Для Адама они были символом его утраты. К нему в усадьбу наезжали соседи, и каждый из них понял бы горе или гнев Адама и, поняв, помог бы ему. Но против этой вязкой мути они были бессильны. Адам не противился им, нет. Он их попросту не видел, и вскоре соседи перестали заворачивать в лощину, затененную дубами.
Поначалу Ли пытался пробудить Адама, но Ли был очень занят. Он стряпал, стирал, купал близнецов и кормил их. Постоянно и усердно возясь с ними, он полюбил этих двух малышей. Он говорил с ними на кантонском диалекте — и первые слова, которые они поняли и пролепетали, были китайские слова.
Самюэл Гамильтон дважды приезжал к Адаму, пытался вырвать, вызволить Адама из этой шоковой окоченелости. Затем Лиза не выдержала.
— Больше туда не езди, я не хочу, — сказала она. Ты приезжаешь домой сам не свой. Не ты его меняешь, Самюэл, а он тебя. У тебя у самого лицо становится окоченелое.
— А ты подумала, Лиза, о двух его младенцах? — спросил Самюэл.
— Я подумала о твоей собственной семье, — отрезала она. — Ты привозишь нам оттуда траур чуть не на неделю.
— Что ж, ладно, матушка, — сказал он, но опечалился, ибо Самюэл не мог отгородиться от чужих страданий. Нелегко ему было покинуть безутешного Адама.
Адам заплатил ему за работу, даже за приспособления R ветрякам, но от ветряков отказался. Самюэл оборудование продал, деньги отослал Адаму. Ответа не дождался.
Он начинал уже сердиться на Адама Траска. Ему начинало казаться, что Адам упивается своим горем. Но особо размышлять над этим было некогда. Джо учился теперь в том колледже, что Лиланд Станфорд воздвиг на своей ферме близ Пало-Альто. А Том беспокоил отца, ибо слишком углубился в книги. Работу на ранчо Том выполнял исправно, однако Самюэл чувствовал, что Тому не хватает радости.
Уилл и Джордж преуспевали в своих делах, а Джо присылал из Станфордского университета письма в стихах, где лихо, но не слишком нападал на все общепринятые истины.
В ответ Самюэл писал ему: «Я был бы разочарован, если б ты не сделался атеистом, и рад видеть, что, вступивши в возраст и умудрившись, ты вкусил агностицизм, как вкушают сладкий пряник после сытного обеда. Но, понимая все это, сердечно прошу тебя — не пробуй обращать маму в свое безверие. Твое последнее письмо ее убедило единственно в том, что ты нездоров. Почти все недуги, считает она, можно вылечить крепким бульоном. Твои храбрые нападки на устройство пешей цивилизации она сводит к несварению желудка. И потому тревожится о тебе. Ее вера величиной с гору, а у тебя, сынок, в руках еще и лопатки нет».
Лиза старела, Самюэл видел это по выражению ее лица. В себе он не ощущал старости, хотя и был седобород. А Лиза как бы пятилась в прошлое, и это ли не признак старости?
Раньше, бывало, она слушала его пророчества и планы снисходительно, как шалый шум ребенка. Теперь же считает, что взрослому человеку это не к лицу. Они остались на ранчо втроем — Лиза, Том и Самюэл. Уна вышла за чужака и уехала с ним. Десси шьет дамские платья в Салинасе. Оливия замужем за своим нареченным, а Молли — верьте, не верьте — живет с мужем в Сан-Франциско, в богатой квартире. У камина в спальне постлана белая медвежья шкура и пахнет духами, а после обеда, за кофе, Молли покуривает сигарету с золотым ободком, марки «Вайолет Майло».
Однажды, поднимая прессованное сено, Самюэл надсадил спину; сильней боли была обида-что ж это за жизнь для Сэма Гамильтона, если тюк сенца нельзя поднять? Уличив свою спину в слабости, он оскорбился этим почти так же, как если бы родную дочь уличил во лжи.