Другое небо - Алейник Александр. Страница 10
* * *
Январский ветер, вырвавшись из мешка,
играет снежинками мятного порошка,
из картонной, под зеркалом, баночки.
Тёплая щётка колет рот,
гладким становится красный свод —
мантия раковины-умираночки.
Жизнь по утру начиная взахлёб,
щуря глаза и наморщив лоб,
слышать как плещет в Неве подо льдом наяда,
а ещё — скрипучий, маятников мотив,
довоенного выпуска, в старика превратив,
наигрывает внутри, налево от Ленинграда.
Человек, просыпаясь, свершает прыжок
от прожитой жизни (всю её сжёг
черновиком измучавшим).
Феникс на перьях праха
в Воскресенье, в мраморный, в дымный день
возвращается, смертным оставив тень,
и чернильную кровь посылает к перстам бумага.
* * *
Мелом обводят того, кто убит.
Стихами — тело любви.
В мешок её. Молнией скрыть лицо,
пальцами веки прижав.
Чистый лоб. Холодный висок.
Как лимонад свежа.
Два санитара на небо несут
лёгкий груз неживой.
Там она превратится в мазут
туч и — в ничего.
Радужных змеек жирный отлив
выжег закат, рассвет.
Видишь её? слышышь ли?
К сожалению, нет.
Перелистыванье страниц —
как по волос ручью
ладонью вести, коснуться ресниц,
увидеть её, ничью.
парк отдыха
…вступив в владенья Персефоны,
я детские услышал патефоны
и старых шлягеров смешную дребедень:
мне пел Карузо, выл Шаляпин,
оркестр Цфасмана облапил
мой слух… и ангел пролетел.
Мне спели страстные румыны,
хоры, цыгане и раввины,
а также волжские басы.
Рай — место ублаженья слуха,
парк отдыха и пенья в ухо,
тут не работают часы.
А если тикает — цикада,
и пушечка из Ленинграда
стреляет тихо, mon amure,
там полдень, стало быть, отмечен,
а нам то что! наш полдень вечен,
как ария Деламермур.
Мы здесь не нюхаем заводов,
и воздух свеж без лесоводов,
а неприятно лишь одно
старинных патефонов пенье,
не выключить их, — наслажденье
их пением нам вменено.
Увы, увы… мне не вернуться
и не проспаться, не проснуться,
я, кажется, кому-то снюсь,
я только сновиденье чьё-то,
и я свободен без отчёта
тебе, моя земная грусть.
* * *
Ветвей прозрачные обмолвки
покрыли маленькие листья —
народец суетливо-ловкий,
любитель шумно шевелиться,
калякать, каплями пуляя,
во всякого внизу раззяву,
там, над голоушкой петляя,
на радость пташек и козявок.
Чего уж тут витиевато
об этом мне распространяться…
земля — зерниста, тепловата,
но страшно лечь и в ней остаться.
Когда бы корни рассказали,
когда б ручей поведал быль нам,
наверно, так не тосковали б
мы в пресном воздухе обильном.
Живёшь, теряя перспективу,
позабывая обречённо
вертлявых листиков мотивы
безмолвие землицы чёрной.
башня
Я в Вавилоне. Я не говорю по-вавилонски.
Мне действуют на нервы мотоциклы
и, иногда, слова на языке, который я пока не понимаю.
Но я уверен в том, что говорят
здесь как везде: о пустяках пустое,
и сами это знают. Посмотри
как суетно они спешат
сказать друг другу что-то. Эта спешка
не скорость выдаёт прозрений,
а глупость их, что требует поддержки
самой себя в огласке голосов.
Но может быть они спешат,
своей печали заглушить сурдину —
острожный голос в собственной душе,
что никогда не выйдет на свободу.
Здесь множество каменотёсов. Камни
всего в империи ценней,
хотя их много, лишь песка здесь больше.
Я наблюдаю тысячи машин
всё время их везущих к Башне.
«Всё время» значит здесь «всё время»:
сейчас и тыщи лет назад,
меняются лишь средства перевозки.
Здесь миллионы пристальных солдат,
следящих за передвиженьем камня,
за тем, чтобы его потоки
не оскудели, не остановились,
чтоб двигались, как должно им, по плану,
чтоб камни не разбились друг о друга
не запрудили каменных дорог.
Повсюду вьётся каменная пыль
и покрывает лица и предметы
налётом серым, как бы ставя знак,
знак общий равенства всему и всем пред камнем.
Я понимаю, что мои слова
неясно отражают наблюденья,
я уточню: пред камнем как основой
и матерьялом возведенья Башни,
здесь все беспрекословно служат ей
как цели и как смыслу бытия,
как оправданью каждого рожденья.
Когда её построят, через Башню
на небо мы взберёмся и увидим
его в алмазах, посредине — Бога,
и он ответит нам за все мученья,
по крайней мере, так я понял
из выражений лиц и взмахов рук,
ему грозящих. Каменные стеллы
изображают ясно: он смущён,
напуган, жалок и противен.
Я думаю, об этом говорят
глашатаи, солдаты, стража,
десятники и сотники, когда
ко ртам подносят рупора и повторяют
одни и те же непонятные слова.
Зачем его увидим? Что с ним будем делать?
Ему не оправдаться перед нами
за каждую загубленную жизнь,
вмурованную в построенье Башни.
Наверное его заставят строить Башню.
Наш повелитель знает, как заставить
кого угодно делать что угодно.
Есть способы, но страшно говорить
о них, или вообразить их примененье.
В вечерних, утренних, дневных известьях
нам сообщают состоянье Башни:
насколько выше поднялась она
и сколько именно мы уложили блоков,
какой по счёту ярус возвели
и кто сегодня ближе нас всех к небу.
У дикторов здесь голоса из камня,
за их плечами — каменный чертёж:
врезающийся в небо конус.
В таких делах победа — в прилежаньи…