Странствие Бальдасара - Маалуф Амин. Страница 58
И я ответил так, чтобы немного утешить его и при этом не скомпрометировать себя:
— Я убежден, что через три дня мы получим известия, которые успокоят вас и рассеют мрачные тучи.
Он воспринял мои слова как увертку и, вздыхая и обиженно раздувая ноздри, высказал соображение, которое показалось мне неуместным: «Я иногда задаюсь вопросом, сколько бы у меня осталось друзей, если бы я разорился…»
Тогда я возразил с таким же вздохом:
— Ты бы хотел, чтобы я молил Небеса предоставить мне случай доказать тебе мою благодарность?
Он не размышлял ни мгновения:
— Пожалуй, не стоит, — ответил он и закашлялся, словно извиняясь передо мной.
Потом он взял меня под руку и увлек в сад, где мы снова начали беседовать как друзья.
Но мое раздражение не утихло, и я спрашиваю себя, не пора ли мне подумать об отъезде. Но куда? В Смирну, если бы мои все еще были там? Нет, скорее в Джибле. Но только в Смирне я, может быть, сумел бы предпринять кое-что для Марты с помощью судейского секретаря Абделятифа. Я иногда думаю об этом, и мне в голову приходят разные мысли…
Наверное, я убаюкиваю себя иллюзиями. В глубине души я знаю, что спасать ее уже слишком поздно. Но не рано ли мне еще сдаваться?
17 апреля.
Сегодня утром я разузнавал о кораблях, отплывающих в Смирну. Я нашел один: он должен сняться с якоря через десять дней, во вторник после Пасхи. Это число мне подходит. Так я смогу ненадолго встретиться с супругой Грегорио и его дочерьми, не слишком задерживаясь в лоне этой воссоединенной семьи.
Я пока ничего не говорил моему хозяину. Сделаю это завтра или послезавтра. Спешить некуда, но дожидаться кануна моего «дезертирства» было бы грубостью…
18 апреля.
В Вербное воскресенье, когда уже начинают исподволь праздновать близящееся окончание поста, мой хозяин выглядел немного более спокойным за судьбу своих кораблей и груза. Не то чтобы он получил свежие известия, но сегодня настроение у него лучше, чем в предыдущие дни.
Это благоприятный случай, и я решил за него ухватиться. Прежде чем объявить о своем отъезде, я поведал ему во всех подробностях те обстоятельства моего путешествия, которые до сих пор скрывал или замалчивал. Надо сказать, мне пока удавалось не открывать ему самого личного. Но также надо добавить, что каждый раз, как мы оказывались вместе, он перехватывал нить разговора и уже не отпускал ее. И теперь я знал о нем все, а также о его и моих предках, о его жене и дочерях, о его делах; иногда он занимал меня веселой болтовней, иногда выглядел огорченным, но никогда не замолкал, так что, когда он задавал мне вопрос, я едва успевал открыть рот, как он уже снова завладевал разговором. Я, впрочем, никогда и не пытался оспорить у него это право и, уж конечно, не стал бы жаловаться на это. Я никогда не был особо словоохотлив. Я всегда предпочитал слушать и размышлять или, скорее, притворяться, что я это делаю; потому что, говоря по правде, я намного чаще предавался мечтам, чем размышлял.
Сегодня, однако, я изменил своим и его привычкам. Использовав тьму уловок, я исхитрился и, не позволив себя прервать, рассказал ему все или по крайней мере все самое главное и изрядную часть лишнего. О «Сотом Имени», о шевалье Мармонтеле и кораблекрушении, о моих племянниках со всеми их недостатками, о Марте, ее ложном вдовстве и о ребенке, которого она ждет, — да, даже это, мне пришлось рассказать и об этом, — так же как о моих злоключениях в Анатолии, в Константинополе, на море, в Смирне, а потом и на Хиосе. Вплоть до моих теперешних терзаний и еще живущей во мне надежде.
Чем дальше продвигался я в своем рассказе, тем более удрученным выглядел мой хозяин, так что я уже и не знал, что думать: действительно ли его так огорчают мои несчастья, или их последствия для его планов. Так как на этот счет он не мог обмануться. Я еще не сказал ему, что собираюсь уезжать, а только объяснил причины, по которым не могу жениться на его дочери и навсегда остаться в Генуе, когда он спросил меня, на этот раз весьма лаконично:
— Когда ты нас покинешь?
Не выказывая явного раздражения или грубости, нет, он не прогонял меня. Если бы у меня возникло хоть малейшее сомнение, я покинул бы его дом в ту же минуту. Нет, его вопрос был просто констатацией факта: грустной, горькой и печальной.
Я ответил ему туманно, прошептав: «Через несколько дней», и хотел тут же продолжить, вернувшись к выражению моей благодарности и признательности, моего долга перед ним. Но он потрепал меня по плечу и ушел бродить в одиночестве по своему саду.
Что со мной происходит? В моей душе борются два чувства: стыд и облегчение. И кажется, стыд сильнее.
19 апреля.
Настало утро, а я еще не смыкал глаз. Всю ночь я мысленно перебирал различные варианты нашей беседы, что меня совершенно измучило, но я так ничего и не решил: надо было бы сказать ему то, а не это, или скорее это, а не то; а кроме того, меня жег стыд. Я уже забыл о его настойчивости, о его неуклюжих маневрах, меня донимали только мои собственные угрызения совести.
Действительно ли я предал его веру в меня? Я ничего ему не обещал. Но он сумел убедить меня в том, что я оказался неблагодарным гостем.
Я так долго думал о Грегорио, о воспоминаниях, которые он сохранит обо мне, что забыл задать себе те единственные вопросы, которые только и надо было принять во внимание: прав ли я, что уезжаю, или мне стоило бы принять ту новую жизнь, которую он мне предлагает? Что я буду делать в Смирне? Какого чуда я жду? Как можно верить, что мне удастся обрести Марту и моего ребенка? Быть может, сейчас я стремлюсь к пропасти или к отвесному берегу, где и закончится мой путь.
Сегодня я страдаю, оттого что обидел своего хозяина. Завтра стану плакать, оттого что я его не послушал.
20 апреля.
Я охвачен буйным «приступом доверия», словно юная девушка своей первой любовью. Я был обычно таким молчаливым, и меня всегда считали неразговорчивым, я скупо ронял слова и доверял свои мысли лишь этим страницам, и вот уже двум людям я рассказал историю своей жизни: в воскресенье — своему хозяину, чтобы оправдаться в его глазах, а сегодня — совершенно незнакомому человеку.
Утром я проснулся, обуреваемый навязчивой мыслью: сделать Грегорио великолепный подарок, который помог бы ему забыть наш разговор и позволил нам расстаться друзьями. У меня не было ясной идеи, но на одной улочке по соседству с портом я приметил огромный антикварный магазин и тогда же пообещал себе заглянуть туда «на правах коллеги», уверенный, что там я отыщу подходящую вещь — возможно, это будет большая и прекрасная античная статуя, которую можно поставить в саду возле дома Манджиавакка и которая всегда будет напоминать ему о его госте.
Эта лавка сразу же показалась мне почти родной. Все вещи расставлены почти так же, как у меня: старые книги лежат на полках, чучела птиц — на самом верху; на полу в углах стоят огромные выщербленные вазы, которые все не решаешься выбросить и хранишь год за годом, прекрасно зная, что никто их не купит… Владелец всего этого товара тоже похож на меня: генуэзец лет сорока, безбородый, дородный.
Я назвался, и мне был оказан самый горячий прием. Он слышал обо мне раньше — не просто об Эмбриаччи, но лично обо мне: некоторые из его покупателей уже бывали проездом в Джибле. Прежде чем я успел сказать, что именно я ищу, он пригласил меня в тенистый прохладный дворик и велел служанке принести напитки со льдом. У него тоже, сказал он мне, были родные, которые долго жили в заморских землях, в разных городах. Но вот уже шестьдесят два года, как они вернулись на родину, а сам он никогда не покидал Генуи.
Когда я поведал ему, что совсем недавно побывал в Алеппо, в Константинополе, в Смирне и на Хиосе, на его глазах показались слезы. Он сказал, что завидует тому, что я «везде» побывал, тогда как он ежедневно мечтал о самых дальних странах, но у него так никогда и не хватило смелости решиться на дальние путешествия.