Странствие Бальдасара - Маалуф Амин. Страница 60
Уже начинало светать, но сам дом оставался темным. И тихим. Хотя слуги уже, должно быть, встали, они остерегались шуметь. Моя спальня находилась на втором этаже над деревянной лестницей, и мне следовало пробираться вниз с осторожностью, чтобы она не скрипела слишком громко.
Я еще стоял на верхней ступеньке, крепко держась за перила, боясь оступиться в темноте, как вдруг лестница осветилась. Вышедшая откуда-то юная девушка могла быть только Джакоминеттой. Она держала в руках двойной подсвечник и улыбалась. Веселой понимающей улыбкой. Не могло быть и речи о том, чтобы отступить. Она видела, что я спускаюсь с вещами, и мне ничего не оставалось, кроме как продолжить свой путь. Я улыбнулся и подмигнул ей, чтобы она разделила со мной мой секрет. Она была столь же радостна и прекрасна, сколь бесцветна была ее мать, и я не мог не спрашивать себя, действительно ли характер этой девушки так отличается от материнского, потому что она приобрела веселость своего отца, или же поведение каждой объясняется только возрастом.
Спустившись вниз, я поздоровался с ней кивком головы, не произнеся ни единого слова, затем направился к двери, открыл, а потом тихонько притворил ее за собой. Она пошла за мной со своим подсвечником, но ничего не сказала, ничего не спросила и не пыталась меня удержать. Я прошел по аллее до самой решетки, садовник открыл мне ворота. Я бросил в его руку монетку и выскользнул из сада.
Боясь, что предупрежденный дочерью Грегорио захочет меня задержать, я быстро и не глядя по сторонам двинулся по самым темным переулкам и добрался до порта. До той самой гостиницы, вывеску которой приметил еще на прошлой неделе.
Напишу последние слова, а затем опущу шторы, разуюсь и лягу в кровать. Сон, пусть даже на несколько минут, стал бы для меня теперь величайшим благом. Здесь пахнет сухой лавандой и простыни кажутся чистыми.
Был полдень, я уже спал добрых два-три часа, когда меня разбудил шум чьих-то проклятий. В дверь барабанил Грегорио. Чтобы найти меня, сказал он мне, ему пришлось обыскать все постоялые дворы Генуи. Он плакал. Послушать его — я его предал, зарезал, опозорил. Вот уже тридцать три поколения Манджиавакка и Эмбриаччи были спаяны воедино, как рука со своею кистью, а я в минуту раздражения отсек одним махом и нервы, и вены, и кости. Я попросил его сесть и успокоиться, сказав, что тут не может быть и речи ни о предательстве, ни об отсечении или чем-либо похожем, ни даже о горькой обиде. Вначале я удержался от того, чтобы открыть ему свои истинные чувства; правда заслуживает правдивого ответа, но, ведя себя так со мной, он ее не заслуживал. Я стал убеждать его, что хотел оставить его наедине с вновь обретенной семьей и что уехал из дома, увезя с собой самые лучшие воспоминания. Это неправда, сказал он мне, меня заставила уехать холодность его жены. Устав отрицать очевидное, я в конце концов признал, что да, правда, поведение его супруги не побуждало меня остаться. Тогда он сел на кровать и заплакал, я никогда еще не видел, чтобы так плакал мужчина.
— Она так со всеми моими друзьями, — сказал он наконец, — но это всего лишь видимость. Когда ты узнаешь ее получше…
Он все добивался, чтобы я вернулся. Но я настоял на своем. Я не представлял, как можно возвратиться с повинной после такого ухода, в глазах всех я бы лишился уважения. Я только пообещал зайти разговеться за их пасхальным столом, и это вполне достойный компромисс.
24 апреля, Страстная суббота.
Сегодня я опять заглянул к Мельхиону Бальди, чтобы напомнить ему о статуе и спросить, может ли он доставить ее к Грегорио. Он предложил мне сесть и подождать немного — у него в магазине была одна высокородная дама со своей многочисленной свитой; я предпочел удалиться, пообещав вернуться в другое время. Я оставил моему коллеге название своей гостиницы, которая находится в двух шагах от его дома, — на случай, если он пожелает меня навестить.
Мне бы хотелось, чтобы этот подарок был доставлен моим хозяевам в знак благодарности — завтра, в конце дня, после праздничного обеда, проведенного мной вместе с ними. Но Бальди не уверен, что ему удастся найти грузчиков в пасхальное воскресенье, поэтому он просил меня потерпеть до понедельника.
25 апреля, Пасха.
Желая мне угодить, Мельхион Бальди несколько переусердствовал, чем поставил меня сегодня в смешное и неловкое положение.
Разве я не просил его привезти статую в конце дня в воскресенье? Я так надеялся, что именно в ту минуту, когда я буду покидать дом, уже разделив с моими хозяевами пасхальную трапезу, они получат подарок, которым я выражу им свою признательность. А так как доставка в тот самый день казалась невозможной, я сказал себе, что это дело может превосходно подождать до следующего дня и что это даже было бы более тонко, более деликатно. Ибо вежливости весьма подходит некоторая медлительность.
Но Бальди не хотелось рисковать и разочаровывать меня. Ему удалось найти четырех молодых грузчиков, которые явились к дверям моих хозяев и начали стучать в разгар обеда, когда мы еще сидели за столом. Все повскакивали с мест, в результате чего возникла жуткая сутолока и суматоха… Я не знал, под какой скатертью спрятать лицо от стыда, особенно когда грузчики — все они были неопытны и, вероятно, слегка навеселе —перевернули в саду каменную скамью, которая развалилась надвое, и принялись топтать цветочные клумбы, словно орда диких кабанов.
Какой срам!
Грегорио покраснел от сдерживаемой ярости, жена его сыпала колкостями, а дочери хохотали. То, что должно было стать изящным жестом, превратилось в шумную буффонаду!
Этот день припас еще несколько удивительных событий.
Едва я около полудня — и в последний раз, быть может, — переступил порог дома Манджиавакка, Грегорио встретил меня как брата и взял за руку, чтобы увлечь за собой в кабинет, где мы беседовали, ожидая, пока его жена и дочери будут готовы спуститься к обеду. Он спросил, принял ли я уже решение касательно моего отъезда, а я ответил, что, как и прежде, собираюсь уехать в ближайшие дни и склоняюсь к возвращению в Джибле, хотя порой я все же подумываю над тем, куда именно мне следует направить свои стопы.
Он опять повторил, что будет опечален моим отъездом, что я всегда желанный гость в его доме и что, если я решу все же остаться в Генуе, он сумеет сделать так, что я никогда не пожалею об этом; потом он осведомился, совсем ли я исключаю поездку в Лондон. Я ответил, что пока не исключаю, но, несмотря на притягательность для меня «Сотого Имени», мудрость велит мне возвратиться на Восток, чтобы вновь взять в свои руки торговые дела, оставленные мною так давно, и удостовериться, что моя сестра встретилась наконец со своими детьми.
Грегорио, который, казалось, слушал меня только наполовину, внезапно принялся расхваливать города, через которые я поеду, если когда-либо сяду на корабль, плывущий в Англию: Ниццу, Марсель, Агду, Барселону или Валенсию, а особенно Лиссабон.
Затем он спросил, тяжело опустив руку мне на плечо:
— Если бы тебе случилось переменить решение, не мог бы ты оказать мне услугу?
Я со всей искренностью ответил, что ничто не принесло бы мне большего удовольствия, чем возможность вернуть ему долг, который я чувствую перед ним после всего, что он для меня сделал. Тогда он объяснил, что обстоятельства, сложившиеся в последнее время из-за англо-голландской войны, несколько расстроили его дела и что он дал бы мне важное послание, чтобы передать его агенту в Лиссабоне, некоему Кристофоро Габбиано. Потом он вынул из ящичка письмо, уже написанное и запечатанное его собственной печатью.
— Возьми его, — сказал он мне, — и бережно храни. Если ты соберешься отправиться в Лондон морем, ты волей-неволей поплывешь через Лиссабон. И тогда я буду бесконечно признателен тебе, если ты отдашь это письмо Габбиано в собственные руки. Ты окажешь мне огромную услугу! Но если ты выберешь другой путь и не найдешь времени вернуть мне это письмо, обещай мне сжечь его, не распечатывая!