Золотой мираж - Майкл Джудит. Страница 43

— Ух, — сказал Брикс наконец. — Ух ты! Ты невероятная куколка. Боже, вот как надо было отмечать Четвертое — настоящий фейерверк, настоящий праздник. Эмма, Эмма, Эмма, Эмма. — Он глубоко вздохнул. — Самая лучшая.

Эмма ощутила прилив гордости. Самая лучшая. Но затем подумала: лучшая из скольких многих? Пламя внутри нее поутихло и замерло; ей стало холодно и по телу пробежала дрожь. Сколько их было? И скольким из них удалось быть с ним в те бесконечные дни, когда он ей не звонил?

Брикс сел и прислонился спиной к кушетке. Он поднял рубашку и достал из кармана маленький конвертик. «Десерт», — сказал он и вытряс маленькую горку белого порошка на тыльную сторону ладони, а потом поднес ее к Эмме. Тонкая стеклянная трубочка каким-то образом оказалась в другой руке.

Эмма повернула голову и уставилась на порошок. Она чувствовала беспомощность и любопытство. Брикс подумает, что она — тупая невежда, он бросит ее, потому что она не нужна ему так, как он — ей. У него есть все, что он хочет, и все девушки только и ждут звонка, призыва, и ему, конечно, захочется быть с ними, а не с ней, потому что они знают то же, что и он, и живут точно так же. Ему не нужна деревенская девчонка, поселянка — он так только говорил, но на самом деле ему нужна кто-то, кто умеет жить. Извини, думала она, извини, что я никогда этому не училась, извини. Она снова поежилась, и от огня внутри не осталось ничего, кроме пепла. Теперь она даже, представить себе не могла, что это такое — парить над землей.

— Давай, — сказал Брикс, — этого я сделать за тебя не могу, сама понимаешь.

— Извини, — сказала она, запинаясь, — я никогда… Он уставился на нее.

— Шутишь.

— Нет, — ее зубы начали стучать. Она села. На кушетке за Бриксом лежал платок и она накинула его на себя. — Я никогда не пробовала. Люди, которые были вокруг меня, тоже не пробовали, и поэтому… — Она не сказала ему, что также никогда не пила больше стакана вина за раз, прежде чем встретила его. Ведь это неважно, раз она выпила виски; теперь она знает, что это такое, и никогда ему не признается, что до того была полной невеждой.

Брикс покачал головой:

— Бедная маленькая поселянка. Никто ничему тебя не учил. Ну что ж, я помогу тебе. — Он сел к ней поближе и показал Эмме, как следует вдыхать порошок, медленно и глубоко. Затем он обнял ее одной рукой и посадил вплотную, напевая какую-то песенку, и вдохнул порошок сам.

Эмма снова ощутила тепло. Ее зубы перестали дрожать, а тело расслабилось в объятиях Брикса. Ее кости стали легкими и хрупкими; ей казалось, что она как бы цветок, который лежит на груди Брикса или на лацкане его пиджака — но откуда у него может быть лацкан, пришло ей в голову, если на нем вообще нет одежды? Она попыталась подавить хихиканье, но оно прорвалось через губы. Брикс прижал ее теснее, обнял ее и пальцами стал теребить ее сосок. Ох, подумала Эмма, какое чудное ощущение. Все казалось так просто. Почему она раньше тревожилась? Тревожиться не о чем. Она с Бриксом, он поддерживает ее и напевает от того, что счастлив. Это она сделала его счастливым. Он знал обо всем в этом мире, его ждало столько женщин, но именно Эмма Год-дар доставила ему счастье и наслаждение. Он никогда ее не бросит: теперь она знает все, что нужно.

Она вернулась домой почти на рассвете. Брикс всегда привозил ее поздно, но Клер никогда не спала, читая в постели, с открытой дверью.

— Повеселилась? — спрашивала она всегда Эмму небрежно, когда та брела к своей комнате, и Эмма всегда отвечала:

— Да, — и шла быстрее.

После ночи фейерверков она пробормотала:

— Ужасно хочется спать, — и почти пробежала к себе, потому что боялась, что Клер попросит зайти на минутку, и тогда что-нибудь обнаружится — виски, или кокаин или то, что она занималась любовью — что-нибудь обязательно станет заметным. И когда она поглядела в зеркало в своей комнате, то с трудом узнала себя. Зрачки были так велики, что, казалось, заполнили все глаза, и те стали пустыми и черными; губы распухли от поцелуев Брикса, тело казалось совсем другим: груди как будто бы пополнели, а спина и шея были вялыми, онемевшими, отчего она почти качалась, когда шла.

Но на следующее утро глаза снова стали обычными, и спустившись к завтраку, она села к окну и посмотрела на стакан апельсинового сока, который Ханна только что выжала и поставила перед ней. Эмма считала, что выглядит такой же, как всегда, но Ханна пронизала ее взглядом:

— Ты теряешь в весе.

— Ничего подобного, — заявила Эмма.

— Насколько я знаю, в прошлый раз у нас не было весов. Откуда же ты знаешь?

— Просто знаю. Должна же я знать свой вес.

— Он меньше, чем был месяц назад. И ты не пьешь апельсиновый сок.

Эмма взяла стакан. Через силу она выпила сок.

— Теперь ты удовлетворена?

— Чуть-чуть. А что ты хочешь на завтрак?

— Я не хочу есть.

— Теперь понятно, почему ты теряешь вес, Эмма. У тебя проблемы, ты несчастлива и я хочу тебе помочь…

— Не нужна мне твоя помощь! — Эмма вскочила. — Ты не можешь со мной так разговаривать, ты не моя мать, ты даже не часть нашей семьи, и если мне нельзя здесь сидеть без того, чтобы…

— Подожди-ка. — Ханна выпрямилась. Ее плечи расправились, но губы слегка дрожали. — Я прекрасно знаю, что я не твоя мать: я никому не мать. Я хотела бы, но мы никогда не имеем права голоса в том, чего мы больше всего хотим. И я думаю, ты права, говоря, что я не настоящая часть семьи, хотя мне казалось, что какое-то в ней место у меня есть, не из-за того, что я готовлю или что-нибудь в этом роде, а только потому, что люблю тебя и твою мать, я беспокоюсь за тебя, и если я тебя потеряю… если ты отправишь меня прочь… у меня не останется почти нечего… за что бы можно было держаться…

— Извини, — лицо Эммы горело. Ханна казалась такой маленькой и уязвимой в самом центре комнаты. Но окруженная блестящими современными приспособлениями, она напоминала Эмме женщину старых времен, может быть, жену первопроходца, стоящую в дверях своей хижины, с винтовкой в одной руке и ребенком в другой, и суп кипел в печи за ее спиной. Она казалась неистовой защитницей, любящей и грозной. И в своей злости и смущении Эмма вдруг ощутила прилив любви к ней и какое-то благоговение.

— Извини, — сказала она снова. — Ты — часть нашей семьи, конечно же. Просто я не выношу, когда люди расспрашивают и допытываются, как на допросе, а если этим ты и собираешься сейчас заняться, я пойду поищу какое-нибудь другое место.

— Что ж. Я благодарю тебя за часть сказанного. Но это не допрос, а беседа. Или станет ею, если ты сядешь. И у меня есть замечание. Только и всего, замечание, наблюдение. Ты теряешь вес и ходишь вечно унылая, и конечно, все дело в том молодом человеке. Сегодня восьмое августа, а он звонил тебе в общей сложности четыре раза, то есть, наверное, в десять раз меньше, чем тебе бы хотелось, и в пять раз меньше, чем он убедил тебя, что позвонит. Я гляжу, как ты бродишь около телефона и изнемогаешь, и мое сердце болит за тебя. Ты начинаешь…

— Я не хочу, чтобы у тебя болело из-за меня сердце!

— Это то, что ни ты, ни я не можем контролировать. Просто дослушай. Ты начинаешь слабеть сразу же на следующее утро после свидания с ним, вот в чем дело. Ты знаешь, что он не позвонит ни сегодня, ни завтра, даже если, держу пари, он обещал…

— Нет, не обещал. Он никогда не обещает, потому что он так занят на работе, что не может сказать мне, когда будет свободен.

— Ну, Эмма, подумай. Мы все проходили через это однажды, а, может, и дважды, но потом-то мы просыпались. Что же у тебя это так затягивается?

— Ты не понимаешь. Ты ничего об этом не знаешь.

— Да нет, понимаю: я знаю гораздо больше, чем ты думаешь, — возразила Ханна. — Сядь, и я тебе рассажу. — Она пристально глядела на Эмму, пока та не села. — Я была весьма популярной в свое время — красивой, нравилась мальчикам, и многие из них хотели на мне жениться. Многие из них хотели со мной и переспать, но в те дни мы так не делали. По крайней мере, никто так не делал из моих знакомых, а считается только это.