Андеграунд, или Герой нашего времени - Маканин Владимир Семенович. Страница 18
— Что это ты оказался так далеко? (Не в своем районе!)
Он всем «тыкал», меня не задевало.
— Случайно.
Я ответил неожиданно коротко, без оправданий. Он так и понял.
Он молчал. Он глянул вскользь (не в глаза, много чести — в промельк), мол, жду тебя уже достаточно долго. (Жду твоей жалкости. Поддавки или не поддавки?) Но меня трудно заставить что-то сделать, если я не хочу. Он ждал. Молодой дружинник (с ним рядом), гонявший желваки от избытка сил, чуть замер, остановив двигающиеся скулы.
Старшой молчал, а потом появилась эта не нравившаяся мне улыбка; почти ухмылка. Мол, ты не просишься на волю, молчишь — и я молчу. Вот и отлично. Вот так и будем теперь сидеть, а? (Возможно, я преувеличиваю. Моя черта. Но пауза и впрямь росла.)
Он мог, он имел право с улыбочкой или без, сколь угодно долго ждать моих покаянных слов. Но вот улыбка сошла. (Молодой дружинник, что рядом, опять гонял желваки.) А я... нет, нет, я не прятал глаза. Я определенно смотрел куда-то за спину старшого, на темный простенок, на шинели, висевшие там, — я смотрел на шинели, а видел губы, эти его губы, дышащие изгибом спрятанной (мне могло казаться) улыбки, отчасти уже глумливой, — видел губы и эту ямочку, раздваивающую при улыбке его подбородок. Старшой не был из тех, кто ни за чем издевается над случайными людьми (я даже о нем подумал, не из тех), — но зато он был из тех, кто отлично знает о такой возможности потешить себя и о безнаказанности. И знает, что я знаю и что, деться некуда, весь в его руках. Упоение минутой власти... он как бы пробовал, мол, а вот сейчас и посмотрим.
Я — позже — сумел найти ему оправдание. (Я всегда сумею себя обвинить.) А именно: он, будущий мент, интуитивно как раз и ищет человека затаившегося, всякого, кто так или иначе от власти отодвинулся в прохладный тенек. Он, старшой, сам и лично провоцирует таких (таких, как я) на неподчинение. Его повседневная провокация (проба) вовсе не хамство, а профессия — если угодно, попытка, и удается она тем легче, что затаившийся человек, как правило, тоже сам и лично пытается себя защитить, не сообразуясь с провоцирующей реальностью. Обоюдность лишь кажущаяся. Опасная затея. Но ведь за это старшому и платят. В этом и профилактика. В этом и суть старшого как человека — его функция. (В этом, увы, и его клеймо: такому рослому, симпатичному, во цвете лет и неглупому — быть функцией.)
Помню, в той двух— или трехминутной молчанке я еще подумал, а вот ведь не прав он со своей декоративной улыбкой: ведь нет необходимости. Ведь лично ему совсем не нужно, чтобы человек сам собой подталкивался к униженности. (Я не понимал, что как раз нужно, такова функция.) Не нужно бы ему, зачем! — продолжал рассуждать я. — Ведь как замечательно сюда свезли, нас привели чуть не под руки, не били в ухо, не орали, не ерничали да и оштрафовали тоже вполне пристойно, а не толкайтесь в другой раз, миляги, в очереди, не деритесь! Вполне справедливо, вот только не нужно теперь-то пережима, не нужно улыбочек, — вот о чем я думал. И ведь спокойно думал. Словно бы взвешивал за и против. Но одновременно я не мог оторваться от вновь появившейся (вслед за улыбкой) чуть подрагивающей ямочки на его подбородке. Как наваждение. Прямо передо мной. Ямочка лучилась светом отраженной лампы. Я даже не уловил секунду, когда я ударил в эту ямочку. Ударил, вдруг сильно выбросив кулак вперед — в подбородок — через пространство узкого стола.
Его голова дернулась. После секунды замешательства дружинники кинулись ко мне справа и слева, выкручивая руки. Я и сам сидел в некотором замешательстве — после удара.
Но с болью (ломали пальцы) хочешь-не хочешь просыпается ярость сопротивления, я отбивался — брыкался, плевался, кричал им, суки, суки! (В конце концов старый агэшник за такую улыбочку имеет право ему вломить!). Они били, валили, выкручивали, но все как-то бестолку, пока энергичный малый с милицейской дубинкой (членообразной), подскочив, не прошелся ею по моей спине, в глазах вспыхнуло и померкло. Но сознание я удержал. Они затолкали меня за перегородку в камеру (в полукамеру — стоять там в рост было нельзя), — низкая темная ниша, где пластом валялись три человека. Я их счел, как только глаза присмотрелись. Пьянь. Или сильно избитые.
Я сидел там на полу (слепой в темноте) и бил в пол кулаком, весь еще в ярости: «С-суки!..» — выкрикивал я. Они переругивались. Конечно, хотелось меня как следует проучить. Но старшой, хоть и получил удар в челюсть, собой владел:
— Спокыйно. Спокыйно, — говорил им он (с прикушенным языком). — Да гывырю же вам: спокыйно. Оставьте его пока.
У них (у него) был выбор. Могли изобразить меня зачинщиком драки. И могли, плюс, приклепать статью УК за оказание сопротивления милиции (они в данном случае менты) — спровадить под суд. Однако факт наказания, отдаленный правосудием на месяцы и месяцы, напоминал этим ребятам малопонятную абстрактную картину. Тягомотина. (Суд души не утоляет.) Срок заключения, который мне дадут, плевый, кому он нужен, тоже не утолит, а вот отбить печень, почки, бить кулаком прямо в сердце, двое держат, третий работает, — это уже лучше, уже боль-мень, не насытит, но хоть вернет им равновесие оперяющейся властной души. Они сами посчитаются. Оставьте его пока.
Но, конечно, без свидетелей — ведь я был предпоследний, какая мелочь, запятая спасает подчас (не мелочь, а очередь). За мной стоял и томился еще один староватый мужичишка, взятый ими в той крикливой толкотне за сахаром.
Возможно, и кто-то из дружинников (слишком молодой? или здесь новый?) был старшому не вполне, как очевидец, желателен. Кто-то ему пока мешал. Не знаю причины. Ясно было только, что они (он) мною займутся чуть позже.
Последнего они тут же отпустили: швырнули ему его честный паспорт:
— Убирайся. Давай, давай!.. — после чего тот, в радости своей на миг задохнувшийся, закашлявшийся, кинулся бегом к дверям.
Дружинники сгрудились вокруг старшого (трое, с красными повязками, возбужденные), а он, сидя за столом, негромко их теперь учил, как и что дальше.
Двое, совсем молодые, стояли поодаль.
Я видел их всех через решетку. Я знал, что я крепко влип. Может, эти двое юнцов (хотя бы своим присутствием) не дадут меня забить?.. — как-то отвлеченно, как о чужом дяде рассуждал я. И нет-нет трогал пораненную дверью руку.
Но тут их всех сразу отвлекли, отсрочка, когда вдруг подъехала машина, даже две, судя по шуму. Вошел милиционер в новенькой форме, высок ростом, офицер (из темной ниши отлично видны лейтенантские звездочки), и повелительно сказал: «Всем быстро! Поехали!..» — и добавил что-то (скороговоркой) насчет оружия. Ему ответили. А он раздраженно: «И не тянуть, не тянуть, ребята!» — Шум и скрип отодвигаемых стульев, возгласы, подгоняемые командой общие торопливые сборы.
Ушли, куда я денусь, они меня завтра забьют. Они сбегали вниз по лестнице, грохоча сапогами. За лестницей, за последней ступенькой, их сапоги беззвучно проваливались в небытие (в мягкую землю). Ушли все. Остался только один; один из тех молодых. Молодой, круглолицый — я его вполне разглядел.
Когда бравые дружинники заталкивали меня за решетку, я (по дурости — нет, по страсти) все задевал то той, то этой ногой косяк. Я упирался, разъярившийся старый идиот. Хитроумный Иванушка расставлял руки-ноги, мол, никак не пролезу в печь. Дружинники были посмышленнее Яги, этой же самой дверцей поддали мне, аккордно, по спине и под зад, так что я взвыл и влетел наконец в зарешеченную нишу. И вот что я получил: великолепную темную ночь в клеточку. И квадратное окно — далеко.
В том темном окне плыли лишь две-три серебристые нити. Угадывалась луна. Но ей никак не пробиться в нашу чернильную тьму. Она где-то. Она высоко вышла, взошла, висит над крышей.
Молодой страж-дружинник спит, сидя за столом, выключив настольную лампу. Ну, ладно, ладно: заперли до утра, теперь-то чего — утром сведут счеты, жди! — говорил я себе. (Ведь заслужил; ведь что к чему знающий.) Но нет. В том-то и накал, что нет. Я все еще исходил желанием вырваться: вырваться до утренней расправы, сейчас и немедля.