Андеграунд, или Герой нашего времени - Маканин Владимир Семенович. Страница 73

На мысли я и уснул. Что за посыл души? — пока что мне не прояснилось: не додумалось. Вроде как хотя бы этим, пробалтывающим и опасным путем меня все-таки возвращало к Слову. Вроде как попадись мне глухая и немая (именно, чтоб не сказала никому, да и сама услышала плохо), так я бы и впрямь давно уже ей рассказал-покаялся. Ну, может, сначала приласкал, а уж затем покаялся. Кто в этом смысле лучше Наты?..

А еще и какой получился дуэт! (Когда Валентин ушел.) Я уснул, я на стуле сидя уснул, победитель, и, как узналось после, мощно храпел, — спал за столом, а Ната играла на флейте.

Сначала Ната растерялась: не знала, как быть, если гость спит сидя. Она мыслила словами-клише, но два ей известных слова сейчас отталкивались и взаимно противоречили: гость и спит. Ната ходила под храп туда-сюда, поставила заново чай, печенье на столе, а гость знай наворачивал звук за звуком (я совсем забылся). Час был поздний. А Ната не знала, как ей жить дальше.

День за днем и год за годом Ната существовала (и как-никак вписывалась во всех нас) только и именно благодаря этим устойчивым клише, которые на пробу медленно перебирались или, лучше сказать, подбирались в ее маленьком мозгу, ища ответ. Так и не найдя решения, она сходила на вахту и позвонила вислопузой тетке, та выбранила ее, ох-ох, как же так вышло, ох-ох, однако, кряхтя, старая поднялась с постели и приехала. А я, сидя на стуле, все насвистывал, надсаживался, взрывался звуками вдруг набегавших снов. Ната мямлила, мол, вот поглядите на него, тетя, а вот послушайте. Однако Охо-хонюшка только проверила газ, ванную комнату, потом сказала Нате:

— Ничо, ничо. Он хороший. Он не тронет. Он сам уйдет... — И ушла себе, уехала, вот ведь и за (за меня) народ выдал глас божий.

В житейском наборе Наты одним из первых, я думаю, как раз и стояло слово хороший, важное слово, но подступала ночь, два клише вновь взаимно выталкивали друг друга, не стыкуясь и не доверяя. И в новых сомнениях — не зная, как быть — Ната взяла флейту и загудела. Ее волшебное нытье сливалось с моим всхрапываньем, на что я (во сне) сказал себе:

— Ага. Дуэт, — и снова закрыл глаза. Но все же проснулся и огляделся (и наконец сообразил, где я и что я).

Я пожелал Нате спокойной ночи. Она была счастлива, что ухожу, и тоже мне пожелала. Мы раскланялись, как два музыканта, рассыпающихся в комплиментах друг другу — хорошее было звучание, чудное, благодарю вас, какой вечер, какой дуэт!..

В ее квартирке тепло. Вечер, чай вдвоем. Зима и флейта.

После чая Ната поиграла — такие беспомощно-милые изливались звуки. Сидели за столом. (Жизненное пространство открыто.)

— Хочу рассказать тебе одну историйку, Ната...

Я произнес первые слова пробно: мол, какая сейчас тяжелая жизненная полоса! У многих людей. Слышишь, Ната?..

Ната (почти перебив) тотчас мне ответила:

— Да-а... Иногда голова болит.

Я выдержал паузу — повторил, мол, тяжелая полоса. Мол, есть у меня один приятель (хотел, как о приятеле). Неплохой человек...

— Часто простужаюсь, — сказала Ната.

Только-только я брал разбег, а Ната вновь быстро и как-то пустячно перебивала. Что-то про таблетки. Про теткин рецепт.

Еще несколько минут моих разговорных усилий, и выяснилось, что молодая женщина не умеет собеседника выслушать: не умеет услышать. Ее маленький ум не воспринимал чужую речь долго. Пять слов — не больше. То есть на каждую мою (на любую!) фразу Ната торопилась ответить. Что угодно — но в ответ.

Она не перебивала — она так разговаривала. Милый человечек считал, что именно так, случайно сыплющимися словами, и надо вести долгий разговор вдвоем. В промельк слов она оценивающе и даже этак бодренько глянула на меня — мол, неплохо, а?.. и еще раз, с некоторым сомнением, правильно ли, мол, идет у нас беседа? все ли впопад?.. К тому же она покраснела. Возможно, решила, что «старый джентльмен» надумал объясниться в чувстве. Тетка подсказала? (Научила?) Но, конечно, Ната и сама могла знать про объяснения и умела волнение чувствовать (и даже этих мужских объяснений бояться) — смотрит же она телевизор.

Стала убирать со стола, перемыла обе чашки, блюдца, все очень медленно. (Давая мне прозаическую возможность просто уйти, поблагодарив за чай и за флейту.)

Но я не уходил.

— Поздно... Буду спать ложиться, — проговорила она робко.

А я сидел на стуле.

— Ложись спать, — сказал.

Уговорить ничего не стоило. Ната отправилась в крохотную ванную и, там повозившись, вышла в пижамке — бледной, многажды стиранной и штопанной. Желтенькая пижамка, в которой она вышагивала совсем девочкой. Да она и была девочкой.

Легла, натянув одеяло. А я все сидел неподалеку, на стуле.

— Ты спокойно спишь? — спросил.

— Да.

— А о чем думаешь, когда засыпаешь?

Улыбнулась: — О письме.

— О каком письме?

Ната рассказала — она, мол, написала письмо дальним родственникам в Баку (по подсказке тетки, конечно), а ответа нет. Может, письмо потерялось?..

Минута показалась подходящей. (Вечерняя уходящая минута. Грело под сердцем.)

— Я...

Но теперь я осекся. А Ната мягко повернулась на бок, лицом к стене — лицом от меня. Тихо лежала.

Удивительно, как тонко, как сильно почувствовал этот человечек. Ее отворот к стене был идеален для паузы. Для долгой вступительной паузы, в которую я смог бы начать о чем угодно — начать и житейски обыденно рассказывать (ей — как самому себе).

— Я...

Но — не смог. Я вроде как сам не захотел форсировать и решил мягко отложить на потом, до другой такой же минуты. Мол, я выжду. Мол, буду ее (Нату) и ее (подходящую минуту) пасти на некотором еще расстоянии.

— Спокойной ночи, Ната.

Погасил свет. Услышал в ответ приглушенное: «Спокойной ночи», — она засыпала. Но она не спала.

Вышел. Дверь захлопнулась, замок английский. (Промах. Это был промах. Я мог ей говорить и говорить. С подробностями. Что только не войдет в убогий, уже засыпающий ее ум?..)

Я оправдывал свою пассивность и умолчание тем, что мог ведь и напугать ее рассказом. Ната бы тотчас замкнулась, это ясно. Отчасти присутствовал и момент осторожности: вдруг бы, слово к слову, меня потащило, понесло каяться все больше! (Убогие способствуют желанию раскрыться.) Да ведь и боязно было (совестно) на детский ее ум навалить, нагрузить свою беду?..

Купить в какой-нибудь ночной палатке. Оделся, вышел. Ветер. Снег в лицо. А я так напрягал мозги, пытаясь обрести хоть какую-то живую мысль, что в глазах запрыгали желтые и оранжевые круги — желтые, яркие, сбесившиеся луны...

Уличные палатки по пояс занесло снегом. И вой метели. (Опять этот с прорывами из черных небесных дыр космический вой.) Ноги устали, дрожь. А на водку не хватило (ночная цена), что меня вдруг озлобило. Ух, как повалил снег!

Человек и пьян-то был несильно — его, видно, просто повело в мою сторону; задел плечом.

— Ну ты! — огрызнулся я с таким злом в голосе, что он спешно-спешно затопал прочь. От греха подальше в самом прямом смысле.

Я даже погнался (скользя по снегу плохонькими подметками) за ним. Хотелось ударить, уже ощутил ту, внезапную железность в мышцах, в кулаке. Бежал, запыхавшись, ловя снежинки ртом.

Но я остановился. Бог остановил меня. (Не дал. Не захотел.) Скажем проще: что-то меня остановило. (Я не помнил что.) Снег валил. Я не увязался за тем пьяным. Я не бил кулаком в стекло палатки. Я не попал под троллейбус... Улица за улицей, я тихо-тихо шел. Пока не увидел в редеющей круговерти хлопьев входную дверь бомжатника, а сквозь стекло — силуэт вахтера. Услышал его негромкую жалобную дудку (а с ней, мысленно, и флейту Наты).

Слабость во всем теле, но особенно в ногах. На третий этаж еле поднялся. Свалился в постель. (Не смог раздеться.) Меня словно бы выжали, выкрутили, как старенькую домашнюю тряпку.

Сокомнатники не спали. Лысоголовый Сергеич протопал раз, другой мимо меня (мимо моей кровати).