Предтеча - Логинов Святослав Владимирович. Страница 11
– Александр Абрамович! – дрогнувшим голосом спросил Соколов. – Сколько у нас сейчас освобождённых по университету?
– Больше шести сотен.
– Но ведь плата увеличена! Пятьдесят рублей серебром! Недостаточному студенту таких денег взять негде. Что же делать этим шестистам людям?
– Домой ехать. В деревню, к тётке… – Воскресенский резко встал, начал собирать бумаги. – Вы меня извините, но завтра я уезжаю, а мне ещё мнение надо подать в совет об этом опусе. И не убивайтесь так, до осени далеко, а тем временем дело утрясётся, министр Ковалевский такого устава не допустит.
Таков был общий глас: министр с новыми правилами не согласится. Ковалевский действительно, правил не принял и, в результате, был уволен в отставку. Новым министром стал человек заслуженный, но страшно далёкий от нужд просвещения – адмирал Путятин, тот, что несколько лет назад на фрегате «Паллада» ездил в Японию, заключать договор.
Однако, то ли власть вскружила адмиральскую голову, то ли мало оказалось сходства между Японией и российскими университетами, но только удачи на это раз у Путятина не было.
На следующий день после отъезда Воскресенского Соколов отправился на петровскую набережную, где жил Ильенков. Павла Антоновича он застал за сочинением прошения. Увидав Соколова, Ильенков сразу же вышел из-за конторки и быстро заговорил, непрерывно поглаживая начинающую седеть бородку:
– Я тут некоторые мысли высказываю по поводу обязательной платы и отмены стипендий. Я так полагаю, что раз университет столь обнищал, то лучше лекции читать безмездно, но стипендии оставить неприкосновенными. Пусть мальчики учатся.
– У вас имние доходное, – возразил Соколов, – а многие живут одними лекциями. Я, например.
– Гол, как сокол, – скаламбурил Ильенков. – Да вы не расстраивайтесь, я об одном себе пишу. Может быть, тем, кто наверху, стыдно станет.
– Вряд ли.
– Как знать. И, кстати, об общих делах. У Кавелина на юридическом адрес составляется, коллективный протест профессоров. Вы подпишите?
– Я не профессор.
– Не говорите. Кафедра органической химии за вами, можете считать себя адъюнктом.
– Да подпишу я, – недовольно сказал Соколов.
От напоминания Ильенкова настроение, и без того неважно, упало совсем. Дело в том, что ожидаемое профессорство рассорило Соколова с Дмитрием Менделеевым.
Сначала, когда Менделеев только вернулся из Германии, всё шло отлично. Менделеев заходил в гости, порой поднимая хозяина с постели (Соколов был полунощником, зато любил поспать утром, Менделеев же, как истый сибиряк, просыпался ни свет ни заря), читал главы «Органической химии» или до остервенения продолжал старый спор о классификации элементов. Возвращался он к этой теме при каждом удобном случае, но главную мысль Соколова – о делимости атомов и превращениях элементов признавать не хотел, так что Соколов изрядно прискучил рассуждениями о гипотетическом законе, объединяющем все открытые и ещё неизвестные элементы. Ведь ясно, что такой закон может строиться лишь на представлении о сложном атоме.
Но подобные разногласия не могли бы посссорить их. Чёрная кошка пробежала между ними из-за вакантного места на кафедре органической химии. Конечно, Соколов, когда подавал прошение, знал, что Менделеев ищет того же места, но ведь это не значит, что другим оно заказано. Предпочли Соколова – зачем же злиться? Однако, Менделеев ужасно обиделся, кричал, что университет поступил подло, а сам Соколов – подлец первостатейный. Добрые люди тотчас донесли об этом адресату, и теперь уже Соколов, не сдержавшись, высказал о сопернике нелицеприятное мнение.
При следующей встрече в факультетском собрании руки друг другу они не подали. И потом, даже когда Менделеев тоже получил ожидаемое профессорство, отношения между ними не переходили рамок официальных.
Дела же университетские продолжали идти своей чередой, хотя временами казалось, что всё заснуло в пыльной жаре июльского Петербурга. В такую пороу всякий, имеющий возможность, стремится покинуть столицу. Меценат Ильенков и нерасплатившийся с долгами Менделеев укатили в деревню. Экстраординарный профессор Скобликов, у которого вдруг в одночасье развилась чахотка, поехал умирать в Швейцарские кантоны. Вслед за Воскресенским собрался на морские купания и декан факультета Савич. Так получилось, что неутверждённый в новом звании адъюнкт-профессор Николай Соколов, оставшийся чуть не единственным представителем факультета, начал заседать в ученом совете. Там он и увидел, как забирает власть враждебная сила.
Профессора изобретали проекты и адреса, протестовали против неумных действий министерства, ожидали, что «вот вернутся наши корифеи, тогда и посмотрим, кто кого», но Соколов знал, что университет проиграл ещё прежде, чем началась борьба. Только представить себе не мог, во что эта борьба выльется.
Университетский совет бесконечно заседал, хотя решений не принималось никаких, даже проректор не был избран «за отсутствием способных исполнять эту должность». Да и то сказаьть, по новым правилам успешно ректорствовать сумел бы разве что оберполицмейстер.
А тем временем в Петербург стекались студенты: возбуждённые и заранее настроенные на неповиновение. Никто из них ещё не знал новых правил, тем больше места оставалось слухам и мрачным фантазиям.
Соколов глядел и не мог узнать собственных учеников. Всего полгода назад они были такими разными: аккуратист Меншуткин, он никогда не возражал лектору, но обязательно проверял услышанное в собственной, обборудованной на папины деньги лаборатории; лицеист Михаэлис, блестяще отвечавший на экзаменах и едва ли не разработавший собственную теорию паёв; вспыльчивый и неустойчивый во мнениях Тимирязев, который однажджы ночью прибежал к Соколову и долго объяснял очумевшему со сна наставнику, что разочаровался в Пастере (ушёл же он с полным убеждением, что Пастер – великий человек, а опыты Пуше – поставлены нечисто. Что же касается статьи Писарева, повергшей его в такие сомненния, то филологам вообще противопоказано соваться в науку). Даже те из студентов, кто прежде не выделялся в аудиториях, не рвался в профессорскую, а на экзаменах путал серный эфир с мировым и полагал, будто гликоли образуются через окисление спиртов, даже среди этой массы всякий прежде имел свою физиономию. Теперь студенчество уподобилось взошедшему на позиции батальону – в каждом преобладало желание драться, всё личное, особенное, отошло на задний план. Их состояние живо напоминало Соколову сорок восьмой год, баррикады во Франкфурте. А ведь они, эти юноши, которых он успел полюбить, не догадываются, какая механически-неотвратимая сила движется на них.
Николаю Николаевичу было страшно, и он, по мере сил, пытался стать между непокорной молодёжью и министерской машиной. Чувствуя себя неумным обманщиком, он уговаривал пришедших к нему студентов:
– Господа, ради чего кавардак? Что вам надо? Корпорации, цветные околыши, ботфорты и дуэльные шрамы на мордах, как у дерптских дураков? Право, не стоит, средневековые бирюльки хороши для немцев, на русской почве они смешны. Кассу и сборник мы отстояли, а там, даст бог, и обязательный взнос отменят. К профессорам, заслуженным людям, наверху прислушиваются, а несвоевременные волнения могут всё испортить. Были в марте беспорядки, и нате, вместо Ковалевского – Путятин. Хоть теперь-то образумьтесь.
– Мы люди, Николай Николаевич, – ответил за всех Михаил Покровский. – В каждом душа живая болит.
Но если в результате этих бесед кое-кто среди студентов начал сторониться Соколова, то ещё меньше понимания встретил он среди своих же товарищей.
– Утрясётся всё, – хладнокровно отвечал на соколовские сетования Воскресенский. – Студенты побесятся, власти их побьют, а там и разумный голос слышен станет.
– Небольшое кровопускание полезно слишком полнокровным организмам, – вторил ему Эмилий Христианович Ленц. – Пусть останутся только те, кто любит порядок, так будет хорошо и для науки, и для порядка.
Но Соколов-то понимал, что первой жертвой «порядка» станет именно наука, ведь самые талантливые юноши всегда самые горячие и, значит, первыми попадают под секиру.