Предтеча - Логинов Святослав Владимирович. Страница 10
И всё же это было что-то. Комнаты, пожертвовав драгоценным паркетом, переоборудовали, и, с благословения Александра Абрамовича, Соколов начал занятия со студентами. Не со всеми, разумеется, а лишь с теми, кто с боем вырывал себе право на кусочек лабораторного стола в аршин длиной.
Так что жизнь продолжалась. Только теперь его постоянно изводила тупая боль в груди и клокочущий кашель, да каждый год по осени зловредный катар на месяц, а то и больше, укладывал его в постель. К этому неудобству Соколов со временем притерпелся и даже поверил, что у него действительно всего-лишь безобидный хронический катар.
А может быть, просто заставил себя поверить.
Тыльной стороной руки Соколов вытер липкий, не охлаждающий лба пот. На него снова навалилась удушающая, ватная слабость. Стало трудно сидеть, тело тянуло вниз, пальцы непослушных рук дрожали, словно внутри билась невидимая пружинка. Превозмогая себя, Соколов сжал кулаки, так что хрустнули фаланги пальцев. Дрожь прекратилась. Вот так. Главное – не распускаться. Что из того, что сейчас он точно знает свой приговор? Когда две недели назад врачебная комиссия осматривала его, был поставлен привычный диагноз: хронический катар, но Соколов, чьи чувства в этот момент обострились невероятно, сумел услышать, а вернее, угадать, как один из докторов шёпотом произнес: «Ftisis Pulmonis», – а остальные согласно закивали головами. Два этих слова на немудрящей медицинской латыни означают скорую смерть. Ftisis Pulmonis – чахотка лёгких… Ну и что? Врачи тоже могут ошибаться. Вот он сидит, живой, и ему даже лучше.
Но до чего же тихо вокруг! И собака смолкла, и ветер упал. Кажется, во всём мире сейчас мёртвая тишина. И особенно над Россией. Мертво в обширной державе, словно железный Николай поднялся из гроба и придавил страну. Всё, о чём мечтали семнадцать лет назад, теперь забыто, отменено или исполнено в таком виде, что тошно вспоминать. А ведь первые признаки сегодняшней тишины появились ещё тогда. Хотя чаще она заглушалась всеобщим галдением, но всё же порой её можно было услышать. Особенно явственно ощущалось могильное молчание в самый, казалось бы, для того неподходящий день: пятого марта одна тысяча восемьсот шестьдесят первого года.
С утра звонили во всех церквах, священники с амвона зачитывали манифест: «Божиим провидение и священным законом престолонаследия быв призваны на прародительский всероссийский престол в соответствие сему призванию Мы положили в сердце своём обет обнимать нашей царскою любовию и попечением всех наших верноподданных всякого звания и состояния…»
Народ слушал молча и молча расходился. Тихо было как в погребе.
Николай Соколов, всё ещё бледный и осунувшийся катил на извозчике к дому Энгельгардта. Известие о мужицкой воле явилось неожиданно, как это всегда бывает с событиями, которых слишком долго ждёшь. К тому же, и слухи ходили разные. Утверждали за верное, что указ подписан ещё в феврале, в день тезоименитства и задерживается публикацией оттого лишь, что типографии не могут справиться с печатанием. Другие, напротив, говорили, что государь отказался подписать проект, а графу Панину велел в отставку… И всё же, вот она, воля.
Энгельгардта дома не оказалось.
– Уехали вместе с Анной Николавной к Петру Лавровичу, – сообщила прислуга.
Соколов кликнул не успевшего отъехать извозчика и отправился на Фурштадтскую улицу, где жил полковник Лавров.
Неожиданно начался привычный для Петербурга мокрый мартовский снегопад, среди дня сгустились сумерки. Но тем уютней оказалось в жёлтой полковничьей гостинной. Почти все, собравшиеся в круге света под большим шёлковым абажуром, были знакомы Соколову, так что он сразу почувствовал себя легко и непринуждённо.
– Господа, поздравляю! Свобода! – выдохнул он, останавливаясь на границе света.
– Дождались! – подтвердил Лавров, а Энгельгардт вскочил и за всех расцеловал Соколова. Соколову налили шампанского, и он, забыв, что шампанское для него смертельный яд, выпил полный бокал, а потом, задыхаясь, проговорил:
– Только почему же мы так, в тишине, при запертых дверях? На улицу надо. В такой день «Ура!» кричать должны, а тут и народу-то не видно.
– Боится народ, – ответил Лавров.
– Кого бояться-то? Свобода!
– Эх, Николай Николаевич! Подойдите-ка к любой казарме и в щёлку гляньте. Солдаты в готовности, штыки примкнуты, у драгун кони осёдланными стоят. В такую пору «Ура!» крикнешь неловко – а тебя в плети. Телесного-то наказания доселе не отменили…
– И всё-таки, – подал голос обычно молчащий Лачинов, – Ура!
К вечеру Петербург освободился от летаргического оцепенения, тучи разошлись, открыв невысокое солнце, сразу потеплело, и на улицах показался осмелевший люд. На Марсовом поле под присмотром городовых началось масляничное гулянье, может быть, не слишком многолюдное, но замечательное особым настроением собравшихся. О свободе никто не говорил, но все её подразумевали.
А на следующий день, когда прошёл, сковавший даже красных, инстинктивный страх мужичьего бунта, в либеральных салонах Петербурга разразилась буря ликования. Прорвало плотину молчания, все заговорили, заславословили в полный голос. Ещё вчера государственная деятельность сводилась к высочайшему дозволению жителям некоторых частей города Венева крыть крыши соломою, а сегодня все возжаждали гласного суда, земской реформы и даже отмены цензуры.
Весна в этом году, как бы отвечая настроениям публики, началась рано: распускались листья, распускались и надежды. Что из того, что командированные накануне великих событий в губернские города флигель-адьютанты из числа генерал-майоров ещё оставались на местах, а один из них – граф Апраксин – памятуя, что воинское начальство обязано ему подчинением, преуспел расстрелять в селе Бездна тысячную толпу крестьян. Событие хоть и горькое, но далёкое, здесь же, в Петербурге, жизнь неслась словно паровик на Николаевской железной дороге, горизонт набегал встречь взгляду, а за ним открывались новые, ещё более радужные перспективы.
Вот только забыли чающие перемен, кто сидит в будке машиниста, и потому были несказанно удивлены, когда тормознул вдруг блистательный поезд на самом, казалось, ровном участке пути.
С начала года университет «пошумливал». То студентам непременно хотелось слышать речь профессора Костомарова, отменённую начальством, то у Петропавловских ворот устраивались овации опальному профессору Щапову, то студенчество начинало беспокоиться польскими делами. Но всё это до поры касалось преимущественно филологов и юристов и не получало развития из-за снисходительности и безразличия властей.
Собственно говоря, никто попросту не знал, что возбраняется, а что можно открыто допустить. Свобода праздновала медовый месяц, всё казалось дозволенным. Профессора-юристы изобретали проект новых университетских правил, призвав на помощь выборных от студентов, и это никого не удивляло. А в это же время в недрах Второго отделения собственной его величества канцелярии втихомолку родились другие правила. Они-то и явились словно полосатый, закрывающий путь шлагбаум перед изумлённым взором опешившей интеллигенции.
Занятия в университете были уже прекращены, студенты разъехались на каникулы, и потому первый шум подняли профессора.
С правилами Соколов познакомился у Воскресенского. Обязанный ему отчётом, Соколов принёс список и конспекты читанных лекций, но Александр Абрамович, не глядя, отложил их в сторону.
– Вот, Николай Николаевич, – сказал он, положив руку на внушительную пачку бумаг, исписанных ровным чиновничьим почерком, – новый закон наш, взамен устава тридцать прятого года. Отличный документ, ничто в нём не забыто, ни порча нравственная, ни польза государственная. И о профессорах порадели. Одного в рассчёт не взяли, что учить нам теперь будет некого.
Соколов бегло просмотрел циркуляр. Действительно, профессорам и особенно доцентам прибавлено жалования, декан и ректор теперь избираются – отлично! Студенческая форма отменяется, учащимся отныне ходить в партикулярном платье – будут недовольные, ну да бог с этим… Студентам вместо вида на жительство выдаются матрикулы, они же – пропуск в университет, хм, зачем это? Сходки, собрания – запрещены, ну, это, как всегда, приказано для неисполнения… а это что?.. число освобождаемых от взноса за слушание лекций не должно превышать двух человек от каждой из губерний, входящих в состав учебного округа. Получается – двенадцать освобождённых от платы студентов на весь университет!