Удавшийся рассказ о любви - Маканин Владимир Семенович. Страница 6

Тартасов (как в наказание) попал в те черные дни, когда он кончился: когда он уже не мог писать повести. И когда не нашел ничего взамен. Его книги уже не переиздавались. И, само собой, без копейки денег... Полоса... Тартасов мялся с ноги на ногу в телефонной будке у метро и вопил в трубку:

— Я погибаю! Погибаю!..

Домашний телефон был уже отключен за неуплату. Тартасов заскочил, забился в обшарпанную будку, делая оттуда звонок за звонком. Спохватился! Жизнь на глазах менялась... Звонил, вопил, умоляя приятелей искать ему хоть какую, хоть ночную работу:

— Я готов быть наборщиком... Читчиком! Я готов подметать и мыть полы в редакции. Я и сын, нас двое, нам нечего есть. Я мог бы читать детям по радио... Я, честное слово... Клянусь... Я когда-то хорошо рассказывал сказки. Про крота и Дюймовочку... Я... — и, вдруг сорвавшись, Тартасов некрасиво шмыгнул носом прямо в трубку. Грубый мужской всхлип.

Его уже поторапливали извне. Стуча монеткой в стекло телефонной будки.

Ларису (она в тех же днях) тоже, разумеется, никуда не брали. Она также готова была править любые тексты. Как начинающая, дежурить у телефона. Вычитывать... Переписывать... Вдруг ей где-то получалось (за копейки!) выдавать библиотечные книги, но... но начальство зрит в оба. Сверху им виднее. Вскоре же узнавалось, что к их честному библиотечному хлебу притирается бывшая цензорша. Ага. И тотчас взамен Ларисы брали другую, сюда же просившуюся. Женщину с двумя детьми и с судьбой попроще.

Коллег Ларисы также не брали, разумеется, ни в газету, ни в расплодившиеся издательства. Ни даже в библиотеки (истинное место для бывших цензоров. Призвание. Следили б за выдранными страницами!). Их нигде и никуда, а вот худощавый Вьюжин с его либеральными остротами уцелел. И еще как! Вдруг протиснулся в большие начальники. Восседал на одном из каналов телевидения. Она пришла и, встретив, сразу узнала эти уверенно-насмешливые глаза. Эту улыбку!.. Правда, начинал лысеть.

Сама никто и нигде, она пришла просить для Тартасова место на ТВ. Он нищ. Он не пишет. Он голодает!..

Вьюжин, проницательно глянув, спросил:

— Все еще неровно к нему дышишь?

Нет, Вьюжин не знал об их прошлом. Он лишь теперь смекнул обратным ходом сопоставлений. Быстро-быстро высчитал потаенную было во времени их житейщину (знал бы раньше, давно б изгнал из цензуры).

— Ну что ж. Есть такое место. Как ты о нем догадалась?

— Прослышала.

Помолчал — и сказал:

— Ты же помнишь, Лара, ты мне всегда нравилась. На этой неделе давай свидимся. Идет?

И выждал сильную паузу, пока она кивнет.

Покраснев, кивнула. Вьюжин на квадратном фирменном листочке легкой рукой черкнул ей адресок и телефон — квартира его приятеля, зажившегося за границей.

Ну, и ладно. Стерплю (а душой отстранюсь, как будто это не со мной)... На пути к той свиданческой квартире она все еще размышляла. У каждой женщины бывает такой час. Раньше. Или позже... Похолоднее бы ей с ним быть! Подеревянней, поспокойней. А встала — отряхнулась. Как сказано нам (как обещано) было в древней книге: нет следа.

И поднимаясь в лифте, все о том же — она, мол, переморгает! Переживет, как переживают, закрыв глаза, этот час все женщины. Каждая свой... Помнить о Тартасове. Лежа в объятиях, думать о жертвенности женщин. Она засмеется (мысленно), когда тот мужчина начнет задыхаться, потеть и все яростней и яростней дергаться... Лариса улыбнулась на пробу (тая улыбку). Однако там с улыбкой не вышло. Мужчина оказался опытнее ее.

С виду ласков и расслаблен, он был расчетлив. Долго, трудно и подчеркнуто мучительно доводил не себя, а ее до исступленного заключительного вскрика. Хочешь-не хочешь, с этой минуты женщина сколько-то забывается, отдается. Едва она отошла и пыталась пережить с холодком, он снова. И еще более уверенно, жестко стал доводить ее до сладостно-болевой точки и вскрика. Работал, как пахал. Все медлил, медлил... Вытягивал ей душу. Она было дернулась, раз бы и в дамки. Но он, как клещами, тотчас сдавил ей плечи, не шевельнись, лежи — и продолжал свое. Сквозь зубы выскакивали легкие ее вскрики, ну, стон, ну, просьба. Вдруг стала задыхаться. (Так и не удалось ей. Закрыв глаза, как на пляже. Лежать и думать о жертвенности.) С дрожью, она вновь предала своего Тартасова, теряла мысль, плыла. Мужчина делал что хотел. Доведя ее до почти полной потери своего «я». Зато после, зато теперь, по-хозяйски получал свое. Вставал на минуту вдруг выпить чашку воды. Вставал с ленцой. Шел на кухню — вроде как пересохло в глотке! Оставлял ее в постели, она была никто и ничто.

Вышла одна, с ощущением, что за эти два или три часа ее переехало чем-то тяжелым. Как поездом. Все болело, ломота в плечах и спине, чужое тело! Чужая душа. Час, всего-то час с прохладцей, как ей думалось, когда... когда, едва ли не посмеиваясь, входила в этот дом — вызывала лифт.

Подойдя к метро на ватных ногах, Лариса присела на бортик. На гнутую трубу, что окаймляла только-только засеянный газон. Как птичка опустилась... Присела, как птичка, на тонкий бортик, не в силах ждать. Не в силах дождаться, пока вернется (пока долетит) домой.

И здесь же закурила. (Она тогда курила.) У входа в метро. Как эти. Никогда не позволяла себе, а вот пришлось. Горек был дымок. Не могла сдержаться, вот и сидела, курила, пусть смотрят, пусть идут мимо, пусть что и кто угодно. Какой-то нервный звук рвался из ее легких, звук этот она все заглатывала. Сдерживала в себе. Она бы и бутылку пива взяла, пила бы, сосала из горлышка, как эти нынешние, молодые и подзаборные, но нет. Все-таки нет. Курила...

А что Тартасов? Писать он все равно не стал; не смог. Иссякнув, не возродился. Не склеился и не поддался он в новую починку, но... но место получил. Что да, то да.

И к месту в те же дни он прикупил замечательный вельветовый пиджак. (Быть может, на последние. Но кстати.) Заимев на ТВ теплое говорливое местечко, писатель Тартасов тут же приосанился. Ого-го! Справедливость торжествует. Он был теперь в этом убежден. Уверен! Считал, что лукавым местечком учтены его рассказы и повести, былые творческие заслуги — воздали!.. Как быстро эти пишущие говнюки распускают перья! И как же быстро приспособились его улыбка, его мимика, его походка, его жесты к полученному месту, а место — к вальяжной речи. А речь — к пиджаку. Солидный мужчина...

* * *

Все-таки любила. Уставала от своей жизни, но его (его жизнь) любила. Такое не проходит.

Конечно же, Лариса Игоревна с Тартасовым строга, себя не выдаст — дружна, мол, с ним по жизни и не более того! Чуть что его одергивающая и ему, зануде, наперекор. И вида не подающая о сохранившемся чувстве. Старый придурок!.. Ну что? Заскучал? (Можно и поиздеваться слегка над ним. Подсмеяться. Отказали дяденьке — и Ляля? и Галя?)

Его ворчливый (недоволен) голос ее опередил.

— Где, Лариса, ходишь так долго?.. То ты здесь! то где-то еще!..

— Я здесь.

— Плесни-ка мне боржоми.

Тартасов пил минералку глоток за глотком. Спросил:

— Как работается? Устала?

— Нет.

Ишь ты! Не устала ли она? Легко ли, мол, тянуть столь прихотливое заведение в столь смутные дни?

— О чем грустим? — спросил.

Ни о чем. Когда ей щемило сердце, она подолгу смотрела в окно. Там кусты. Верхушки трепал ветер.

— Ни о чем.

Он сказал этак игриво:

— Я бы вернулся, пожалуй, в прошлое.

Но Лариса Игоревна прошлое как таковое не любила:

— А я — нет.

— Правда?

— Правда. С девочками мне, конечно, непросто. — Она на миг призадумалась. — Нелегкий хлеб! Но знаешь ли, Сергей Ильич, я сейчас считаю себя более честной. Куда более честной, чем в те дни, когда я вымарывала абзацы и строчки. Твои в том числе. Когда отслеживала на каждой странице мало-мальские либеральные намеки — твои особенные фиги!

— Фиги?

— Ну да. Фиги в кармане. Так говорили, забыл? А иногда я вычеркивала, вымарывала подчистую такую чудесную, обжигающую строку. У меня сердце млело.