Завоеватели - Мальро Андре. Страница 18
— Нет… Именно поэтому мы в конце концов одолеем её… без насильственных мер, без боя. Не пройдёт и пяти лет, как ни одному английскому товару не удастся проникнуть в Китай.
Он думает о Ганди… Гарин, стуча карандашом по столу, медленно отвечает:
— Если бы Ганди — тоже во имя справедливости — не вмешался, чтобы отменить последний Хартал, англичан уже не было бы в Индии.
— Если бы Ганди не вмешался, господин Гарин, то Индия, дающая сегодня миру урок самого высокого благородства, стала бы всего лишь мятежной азиатской страной…
— Мы здесь не для того, чтобы подавать прекрасные примеры поражения!
— Позвольте поблагодарить вас за сравнение, которым вы оказали мне большую честь, нежели сами думаете. Однако я его недостоин. Ганди сумел собственными страданиями искупить ошибки своих соотечественников.
— И удары кнутом, которые они получают в награду за его добродетели.
— Вы слишком волнуетесь, господин Гарин. К чему раздражаться? Китай сделает выбор между вашими и моими идеями…
— Это мы сделаем из Китая то, чем он должен быть! Но сможем ли мы это сделать, если между нами нет согласия, если вы учите его относиться с презрением к тому, что ему более всего необходимо, если вы не желаете признавать, что самое главное и первостепенное — это выжить!
— Китай всегда подчинял себе своих победителей. Медленно — это правда. Но всегда… Господин Гарин, если Китаю предстоит стать чем-нибудь иным, нежели страной справедливости, таким, как я пытался — скромными своими силами — его создать, если ему предстоит стать похожим на… — Пауза. Подразумевается: на Россию. — …Тогда я не вижу необходимости в том, чтобы он существовал. Пусть он оставит по себе великое воспоминание. Несмотря на все мерзости маньчжурской династии, история Китая заслуживает уважения…
— Значит, вы думаете, что те страницы, которые мы сейчас пишем, свидетельствуют о вырождении?
— В истории пяти тысячелетий могут оказаться весьма печальные страницы, господин Гарин, возможно, более печальные, чем те, что упомянуты вами; но по крайней мере мной они написаны не будут…
Он не без труда поднимается и мелкими шажками идёт к двери. Гарин провожает его. Как только дверь закрывается, он оборачивается ко мне:
— Боже великий! Избавь нас от святых!
Последние донесения: офицеры Тана в городе. Сегодня ночью опасаться нечего.
— Даже в сфере идей или скорее страстей мы не бессильны в борьбе с Чень Даем, — объясняет мне Гарин за ужином. — Вся современная Азия открывает для себя чувство индивидуализма и познаёт понятие смерти. Бедняки поняли, что их горести ничем не искупимы и от новой жизни ждать нечего. Прокажённые, переставшие верить в Бога, заражали родники. Любой человек, который оторвался от традиционной китайской жизни, от её обычаев и смутных верований, взбунтовавшийся против христианства, становится хорошим революционером. Ты это сразу поймёшь на примере Гона и почти всех террористов, с которыми тебе удастся познакомиться. В то же самое время из ужаса перед бессмысленностью смерти — смерти, которая ничего не искупает и ничем не вознаграждает, — рождается мысль о том, что каждый человек может вырваться из общей массы несчастных, достичь той особенной, индивидуальной жизни, которую они смутно осознают как самоё ценное достояние богатых. Именно благодаря этим чувствам привились некоторые русские понятия, принесённые Бородиным; именно они побуждают рабочих требовать избрания контрольных комиссий на заводах — не ради тщеславия, а для того, чтобы ощутить, что существует более достойная человека жизнь. Но ведь похожее чувство — ощущение самоценности собственной жизни, самостоящей перед Богом, — лежало в основе силы христианства? Конечно, отсюда недалеко до ненависти и даже до фанатизма ненависти, примеры тому я вижу каждый день… Когда грузчик видит автомобиль хозяина, то последствия могут быть разными; но если у грузчика сломаны ноги… А в Китае много сломанных ног. Трудно другое — преобразовать смутные ощущения китайцев в твёрдую решимость. Пришлось внушать им веру в себя — и при этом постепенно, чтобы эта вера не исчезала через несколько дней, вести их от одной победы к другой, чтобы научить их бороться за эти победы с оружием в руках. Борьба с Гонконгом, предпринятая по многим причинам, для этого неоценима. Результаты оказались блестящими, а мы их делаем ещё более блестящими. Они видят, как идёт уничтожение символа Англии, и все желают принимать в этом участие. Они осознают себя победителями, победителями без тех сражений, к которым питают отвращение, потому что они напоминают только о поражениях. Для них, как и для нас, сегодня — Гонконг, завтра — Ханкеу, послезавтра — Шанхай, а затем Пекин… Порыв, приобрётенный в этой борьбе, должен укрепить — и обязательно укрепит — нашу армию против Чень Тьюмина, как сам он укрепляет северный поход. Вот почему нам необходима победа, вот почему мы не можем допустить, чтобы этот народный энтузиазм, который становится легендарным, превратился в труху во имя справедливости и прочего вздора!
— Разве подобную силу можно сломить с такой лёгкостью?
— Сломить — нет. Уничтожить — да. Ганди достаточно было произнести крайне несвоевременную проповедь (потому что индусы, видите ли, прикончили нескольких англичан!), чтобы рухнул последний Хартал. Энтузиазм не выносит колебаний. Особенно здесь. Нужно, чтобы каждый человек чувствовал, что его жизнь связана с революцией, что жизнь потеряет всякий смысл, если мы проиграем, что она вновь станет никчемной и ненужной… — Помолчав, он добавляет: — А ещё нужно решительное меньшинство…
После ужина он пошёл за новостями к Бородину; приступ лихорадки, которого опасался врач, действительно наступил, и посланник Интернационала лежал в постели, будучи не в состоянии ни читать, ни обсуждать что бы то ни было. Эта болезнь беспокоит Гарина, и беспокойство привело его к тому, что мы немного поговорили о нём самом. На один из моих вопросов он ответил:
— У меня есть старые счёты, которые во многом и привели меня в революцию…
— Но ты почти никогда не страдал от нищеты?
— О, дело вовсе не в этом. Моя ненависть направлена не столько против собственников, сколько против идиотских принципов, во имя которых они защищают свою собственность. И ещё одно: когда я был подростком, я грезил о чём-то неопределённом, и мне ничего не было нужно для веры в себя. Я и сейчас верю в себя, но по-другому: теперь мне нужны доказательства. Вот что связывает меня с гоминьданом… — И, положив руку мне на плечо, добавляет: — Это стало привычкой, но особенно мне нужна наша общая победа…
На следующий день
Террористы действуют по-прежнему беспощадно. Вчера были убиты богатый торговец, судья и двое бывших чиновников — одни на улице, а другие в собственном доме.
Чень Дай собирается завтра потребовать от Исполнительного комитета немедленного ареста Гона и всех тех, кого считает главарями анархистских и террористических обществ.
На следующий день
«Войска Тана подняты по тревоге».
Мы только что сели завтракать. Тут же отправляемся. Машина мчится на полной скорости вдоль реки. В самом городе ещё ничего не заметно. Но внутри домов, у которых мы останавливаемся, уже поставлены пулемётные отряды. Как только мы проезжаем, дорожная полиция и забастовочные пикеты рассеивают прохожих и останавливают движение на мостах, перед которыми устанавливаются заградительные пулемёты. Войска Тана располагаются на другом берегу реки.
В комиссариате пропаганды перед кабинетом Гарина нас ожидают Николаев и молодой китаец с растрёпанной шевелюрой и довольно красивым лицом; это Гон, главарь террористов. Только услышав его имя, я замечаю, какие у него длинные руки — слегка обезьяноподобные, как говорил мне Жерар. В коридоре уже много агентов, тех, которым было поручено наблюдать за домами наших людей, неугодных Тану, и предупредить нас о появлении патрулей, посланных производить аресты. Они рассказывают, что только что видели, как солдаты силой врываются в дома и, взбешенные тем, что жертвы ускользнули, уводят женщин и прислугу… Гарин приказывает им замолчать. Затем спрашивает каждого, где тот находился, и помечает на плане Кантона места, где побывали патрули.