Завоеватели - Мальро Андре. Страница 22
Когда я возвращаюсь обедать, Гарин пишет.
— Минуту, я почти кончил. Я должен записать сразу, иначе могу забыть. Это касается моего визита к Чень Даю.
Через несколько минут я слышу звук, какой бывает, когда пером проводят черту. Гарин отодвигает бумаги.
— Кажется, его последний дом продан. Он живёт у бедного фотографа, поэтому, конечно, он тогда и захотел прийти ко мне сам. Меня вводят в мастерскую — маленькую тёмную комнату. Чень Дай пододвигает мне кресло и садится на диван. Где-то во дворе продавец фонарей бьёт молотком по жести, поэтому мы разговариваем очень громко. Впрочем, тебе следует просто прочесть…
Он протягивает мне бумаги.
— Начинай со слов: однако несомненно… Ч. Д. — это он, Г. — конечно, я. Или нет, лучше я прочту сам. Ты можешь не понять того, что даётся в сокращении.
Он наклоняет голову, но прежде, чем начать читать, добавляет:
— Я избавлю тебя от бесполезной болтовни, которая идёт в начале. Как обычно, сановной и изысканной. Когда я загнал его в угол своим вопросом — будет ли он голосовать за декрет или нет, — он сказал:
— Господин Гарин (Гарин почти имитирует слабый, размеренный голос старика и свойственные ему несколько поучающие интонации), не разрешите ли вы задать вам кое-какие вопросы. Я знаю, что это не принято…
— Прошу вас.
— Я хотел бы знать, помните ли вы то время, когда мы создавали военную школу?
— Отлично помню.
— В таком случае, может быть, вы не забыли, что когда вы соблаговолили прийти ко мне, чтобы ознакомить меня с вашим проектом, то сказали мне — вы утверждали, — что эта школа основана для защиты Гуаньдуна.
— И что же?
— Для защиты. Может быть, вы помните, что тогда я пошёл вместе с вами, вместе с молодым командиром Чан Кайши к именитым людям. Иногда даже я делал это один. Ораторы меня оскорбляли, они объявили меня сторонником милитаризма!.. Я знаю, что и заслуживающая уважения жизнь может подвергнуться нападкам. Я ими пренебрегаю. Но я сказал достойным почтения и уважения людям, которые отнеслись ко мне с доверием: «Вы благоволите считать меня человеком справедливым. Прошу вас, пошлите вашего ребёнка, вашего сына, в эту школу. Забудьте мудрость наших предков, гласящую, что военное ремесло постыдно». Господин Гарин, я говорил это?
— Кто же спорит?
— Так. Ста двадцати среди этих детей уже нет в живых. Трое из них — единственные сыновья своих родителей. Господин Гарин, кто несёт ответственность за эти смерти? Я.
Спрятав в широких рукавах руки, он низко склоняется и, выпрямившись, продолжает:
— Я пожилой человек, я уже давно забыл надежды своей юности — того времени, когда вас, господин Гарин, ещё не было на свете. Я знаю, что такое смерть. Я знаю, что бывают необходимые жертвы… Но среди этих молодых людей трое были единственными сыновьями, — единственными сыновьями, господин Гарин, и я снова был у их отцов. Каждый молодой офицер, погибающий не ради защиты своей страны от опасности, погибает напрасно. И именно мой совет привёл к этой смерти.
— Ваши доводы превосходны. Жаль, что вы не изложили их генералу Тану.
— Генералу Тану они известны. Но он о них забыл, как и другие… Господин Гарин, мне нет дела до фракций. Но раз Комитет семи, раз какая-то часть народа придаёт значение моему мнению, я не буду его скрывать. — И очень медленно добавляет: — Как бы ни было это для меня опасно… Поверьте, я сожалею, что приходится так говорить с вами. Вы меня вынуждаете. Я действительно сожалею об этом, господин Гарин, но я не буду защищать ваш проект. И несомненно, буду даже с ним бороться. Я считаю, что вы и ваши друзья не являетесь добрыми пастырями народа… («Французскому его обучали отцы-иезуиты», — замечает Гарин своим обычным голосом.) И даже опасны для него. Думаю, что крайне опасны — ведь вы не любите народ.
— Кого ребёнок должен предпочесть: кормилицу, которая его любит, но позволит утонуть, или же ту, которая его не любит, но умеет плавать и спасёт?
На минуту он задумывается, откинув голову назад, смотрит на меня и почтительно отвечает:
— Может быть, господин Гарин, всё зависит от того, что у ребёнка в карманах.
— По правде сказать, вам это должно быть хорошо известно, потому что вот уже двадцать лет, как вы приходите ему на помощь и всё ещё бедны.
— А я не рылся…
— Не то что я! Посмотрев на мои дырявые ботинки (я прислоняюсь к стене и показываю одну из своих подошв), можно догадаться, как разложение страны меня обогатило.
Хоть и глупо, но обескураживает. Он мог бы возразить, что наши фонды, какими бы незначительными они ни были, всё-таки позволяют купить новые ботинки. Но либо ему это не приходит в голову, либо он не хочет продолжать оскорбительный для него спор. Как все китайцы его поколения, он опасается вспыльчивости, раздражения, признаков вульгарности… Высвободив руки из рукавов, он разводит их в стороны и встаёт: «Вот так».
Гарин кладёт на стол последний лист, опускает на него крест-накрест ладони и повторяет:
— Вот так.
— То есть?
— Я думаю, вопрос решён. Единственное, что сейчас остаётся, — это ждать, когда с Чень Даем будет покончено, и тогда вернуться к обсуждению декрета. К счастью, он всё делает, чтобы помочь нам.
— Каким образом?
— Требуя ареста террористов. (Между прочим, пусть себе требует. Однако, если он добьётся разрешения на арест, полиция их просто не найдёт, вот и всё.) Гон уже давно его ненавидит…
На следующее утро
Войдя, как обычно, когда Гарин запаздывает, в его комнату, я слышу крики: две юные обнажённые китаянки (их тела с удалёнными волосами словно два длинных матовых пятна), застигнутые врасплох моим появлением, вскакивают с воплями и укрываются за ширмой. Застёгивая свой офицерский китель, Гарин зовёт слугу-китайца и отдаёт распоряжение: вывести женщин и заплатить им, после того как они оденутся.
— Когда здесь находишься долго, — говорит он мне на лестнице, — китаянки начинают сильно раздражать, ты это ещё почувствуешь. В таком случае, чтобы спокойно заниматься серьёзными вещами, лучше всего переспать с ними и больше об этом не думать.
— А если с двумя одновременно, то, видимо, и душевного спокойствия становится в два раза больше?
— Если у тебя есть желание, позови их (или её, если ты придаёшь этому значение) к себе в комнату. У нас много информаторов в домах, расположенных вдоль берега реки, но я им не доверяю…
— Белые посещают эти притоны?
— А как же! Китаянки очень искусны…
Николаев ждёт нас возле лестницы. Завидев Гарина, он кричит:
— Да-да, это продолжается! Послушай-ка!
Он вынимает из кармана бумагу и, пока мы медленно из-за его тучности идём пешком в комиссариат пропаганды (ещё не очень жарко), читает:
«Иностранцы, живущие в миссиях, мужчины и женщины, бежали от безобидной толпы китайцев. Почему же, если они не были ни в чём виноваты? Между тем в саду миссии нашли несметное количество детских костей. Теперь, когда окончательно установлено, что эти порочные личности во время своих оргий устраивают жестокую резню невинных китайских младенцев…»
— Это работа Гона, правда? — спрашивает Гарин.
— Ну, как обычно, продиктовано. Он ведь не умеет писать… Третья листовка…
— Я ему уже запрещал делать подобные глупости. Он начинает мне надоедать!
— Мне кажется, он намерен продолжать… Я видел, что в комиссариате пропаганды он работал с удовольствием, только когда ему приходилось составлять сообщения, направленные против христиан. Гон утверждает, что народ бывает счастлив от таких сообщений. Может быть…
— Речь не о том. Пришли его ко мне, когда он появится.
— Утром он хотел зайти к тебе. Думаю, он тебя ещё ждёт.
— Главное, не спрашивай, что он намерен предпринять по отношению к Чень Даю. Добейся сведений из других источников.
— Хорошо, Гарин, скажи…