Давай поженимся - Апдайк Джон. Страница 59
– Привет, Питер, – сказал Джерри. – Это всего лишь я. Как дела в школе? Мальчик улыбнулся.
– О'кей.
– Чему же ты научился?
– Ничему.
– А мама твоя говорит, что ты теперь умеешь сам застегивать пуговицы.
Питер кивнул, однако почему-то снова погрустнел и встревожился.
– Я ботинки завязывать не умею. – Слова он произносил отчетливо, с неестественным нажимом – совсем как Салли, когда она разговаривала в Вашингтоне со служащими отеля или в аэропорту.
– Это трудная штука, – сказал Джерри. – Ботинки трудно завязывать. Но когда ты этому выучишься, придется тебе еще научиться завязывать галстук и бриться.
Малыш кивнул, завороженно и настороженно, быть может, чувствуя, что этот не совсем незнакомый разговорчивый человек, так странно явившийся к ним среди бела дня без своих детей, и есть источник неблагополучия, которое пришло откуда-то и заполнило дом. Решив показать, что у него и в мыслях нет ничего дурного, Джерри опустился на кухонный стул. Из холла притопала Теодора – ротик у нее блестел от хлеба с маслом – и стала карабкаться на колени к Джерри. Не привыкнув распознавать ее желания по движениям, он не сразу ей помог; наконец, она неловко уселась, больно давя ему на колени: она была совсем худенькая – не то что Джоффри. Вернулась Салли, благополучно спровадив свою коллегу по материнским заботам, и тотчас поняла, что надо освобождать его от детей. Она усадила Теодору и Питера за стол (глубокая тень легла на его зернистую поверхность) и поставила перед ними молоко и куриный суп, а Джерри подала сандвич с вином в гостиной (к этому времени солнце уже снова вышло, и кафельные плитки в крышке кофейного столика своей яркостью резали глаз). Вино было не то, что вчера, а сухое бордо, такое светлое, что отливало зеленью, словно в двух бокалах на тонких ножках жил призрак виноградного листа. Сандвич – салями с салатом – был на вкус как мольба, зеленая, перченая смесь сожалений и обещаний. Есть Джерри не хотелось, но он принялся старательно жевать.
Он сидел в грязном кожаном кресле Ричарда, оставив для Салли весь белый диван, но она не села и не стала есть, а бродила вдоль окон, держа в руке бокал, ее ноги в белых брюках бесшумно отмеряли длинные шаги, волосы чуть не летели сзади.
– Как все славно получается, – сказал он.
– Зачем ты пугаешь меня? – спросила она. – Почему не взять и не сказать напрямик?
– Сказать – что?
– Почему ты не спросишь меня, зачем я все ему выболтала. Почему не говоришь, что я толкала тебя на это.
– Ты имеешь право меня подталкивать – чуть-чуть. Ты заслужила это право. Вот я не имел права, никакого права хотеть тебя – я мог любить тебя, но я не должен был тебя хотеть. Нехорошо стремиться к обладанию человеком, как, например… красивой вещью. Или роскошным домом, или прекрасным участком земли.
– Наверное, – рассеянно произнесла она, словно мысли ее были заняты детьми на кухне или самолетом, гудевшим высоко в небе.
– На меня то и дело откуда-то из глубины накатывает странный мрак, – он чувствовал, что обязан ей объяснить, – и лишает вкуса даже вино.
Она стремительно шагнула к нему – казалось, вот-вот взорвется: схватила в охапку волосы, свисавшие вдоль лица, оттянула назад и задержала на затылке. Потом посмотрела вниз на него и пылко, осуждающе спросила:
– Неужели ты никогда не избавишься от своей депрессии?
Он поднял на нее глаза, представил себе, что лежит на смертном одре, и спросил себя: “Именно это лицо хочу я видеть?”
Уже в самом вопросе содержался ответ: лицо Салли давило на его глаза, как щит, он не видел в этом лице ни грана сочувствия, никакой помощи в предстоящем переходе в мир иной, – лишь эгоистический страх, страх такой сильный, что ее редкие бледные веснушки словно взбугрились на коже, натянутой собранными на затылке волосами.
Не вставая, он неловко обнял ее – тело ее не хотело сгибаться, рука не желала отпускать волосы. Он закрыл глаза, и темнота под веками стала багровой и теплой, она ширилась, растекалась, охватывая их обоих, и он вдруг увидел себя и ее с большой высоты: они стояли на плоту, крепко вцепившись друг в друга, посреди безбрежного кроваво-красного океана. Самолет прогрохотал в небе, и звук улетел вместе с ним.
Вошли насытившиеся дети. Джерри быстро прошептал:
– Я струсил.
Салли выпрямилась, посмотрела вниз, разжала кулак, и волосы, падая, медленно легли ей на спину, точно растрепанный канат.
– Давай прокатимся, – сказала она. – Очень уж сегодня хороший день – жалко его терять.
Он неуклюже поднялся – с абстрактной благодарностью инвалида.
– Да, – согласился он, – давай. Может быть, вне стен этого дома я снова обрету чувство перспективы.
Я люблю этот дом.
Любишь мой дом – люби меня.
Твой дом – это, собственно, ты. Тебе он дорог – вот что говорит твой дом. Тебе дороги многие мелочи.
У меня пошлый ум.
Нет: ты – как растение, у которого короткий период роста, и поэтому оно выпускает множество крошечных корней.
Это звучит трагически, Джерри.
Я вовсе не хотел, чтобы это звучало трагически. У каждого из нас свой период роста.
Облака, которые, по мнению Джерри, должны были принести грозу, начали, наоборот, таять, рассеиваться; однако, хотя был всего час дня, казалось, что летний день подходит к концу. Они поехали вчетвером не на Гринвудский пляж, где их обоих – Джерри и Салли – могли узнать, а на другой, несколькими милями дальше, где песчаная дуга была зажата с двух сторон нагромождениями полосатых камней. Несколько парусников испещряли Саунд, словно налипшие листья. Салли и Джерри отмахали по пляжу полумилю до дальних скал и уже шли назад, как вдруг он воскликнул:
– Господи! Красивее этого места я ничего не видел! – И волны, и белые гребешки на них, и желтые полосатые камни – все казалось ему озаренным каким-то божественным сиянием, а объяснялось это тем, что, шагая по пляжу, они приняли решение не вступать в брак. Или, вернее, Джерри дал ей понять, что они не поженятся.
Салли несколько раз молча быстро кивнула, потом вдруг резко вскинула голову, рассмеялась и заметила:
– Ну, скажу я тебе, Джерри, ты держался до последней минуты! – На свежем воздухе в лице ее прибавилось красок.
– Я сам этого до сих пор не знал, честное слово, не знал, – сказал он. И добавил:
– Я боялся потерять то единственное, что имеет значение.
– Куда все исчезло, Джерри?
– Да все по-прежнему тут. Глубоко запрятано. Но тут. – И, обиженный ее молчанием, добавил:
– Почему ты не борешься?
Она покачала головой, глядя вниз, на свои босые ноги, шагавшие по мокрому ребристому песку за извилистой линией высушенных солнцем водорослей, и сказала:
– Нет, Джерри, я не буду бороться. Не мне надо бороться. Бороться надо тебе.
Теодора все больше и больше отставала и теперь в отчаянии плюхнулась на мокрый песок. Дойдя до скал, взрослые повернули назад, и Джерри нес девочку до самой машины. Он с ужасом обнаружил, что тела их приноравливаются друг к другу и малышка с возрастающим доверием льнет к нему. Автомобилей на стоянке почти не было – совсем как в мае, и высокие дюны вновь обрели свою необжитую девственность. Когда они залезли в машину, Салли сказала:
– Поблагодарите милого дядю, дети, за то, что он свозил вас на пляж.
– Но мы так мало там были, – заныл Питер.
– Я свожу вас завтра еще раз, – сказала она.
Джерри отвез их домой и подождал внизу в холле, пока Салли сходила наверх и принесла из своего шкафа, из шляпной коробки, задвинутой подальше на полку, большой конверт а письмами, милыми забавными рисуночками, скверными стишками, – все это накопилось, как выбрасываемые морем водоросли, за долгие месяцы их связи и тщательно хранилось ею.
– По-моему, здесь – все, – сказала она. – Я всегда так боялась: вдруг Ричард их найдет.