Три портрета эпохи Великой Французской Революции - Манфред Альберт Захарович. Страница 15

VIII

За семь лет, минувших с тех пор, как мы расстались с Жан-Жаком Руссо в 1743 году, его положение в парижском обществе не изменилось. Он был по-прежнему желанным гостем в лучших гостиных Парижа. За Руссо укрепилась репутация оригинала. Он умел замечать и говорить то, что не замечали и не говорили другие. Он знал всегда что-то такое, чего не знали остальные. Он слыл умным человеком. Наконец — это считалось общепризнанным — Руссо был весьма одаренным композитором и поэтом. Он еще не добился признания и полного успеха? Его оперы не идут на сцене? Мало ли что бывает на свете? Музыкальные произведения Руссо охотно исполнялись в закрытых салонах, на подмостках частных театров. А признание — оно придет; не сегодня, так через год, через десять лет или позже. Ведь сколько добивался признания Жан Расин… В мире искусства так бывает…

За минувшие семь лет изменился он сам. Следующие одно за другим поражения: на дипломатическом поприще в Венеции, в поисках справедливого решения в конфликте с Монтегю в Париже, в тщетных усилиях поставить «Галантные музы» на сцене Версаля иди Парижа, в неудаче с постановкой «Нарцисса» в итальянском театре, в бесцеремонном пренебрежении его трудом над оперой Вольтера и Рамо — не прошли бесследно, они многому его научили.

Жан-Жак Руссо, об этом говорилось раньше, вошел семь лет назад в парижские салоны не наивным мальчиком, зачарованным всем, что открывалось его взору, а человеком, поднявшимся с самого дна, прошедшим трудную школу жизни, начиная с ее самых низших ступеней. Он вошел в эти нарядные великосветские залы с тайным предубеждением, глубоко запрятанным, но непреодолимым, рожденным долгими годами скитаний, с отвращением к богатству, с трудом скрываемым недоверием к этим ослепляющим улыбками и драгоценностями дамам и всегда любезным, небрежно любезным господам.

Вначале, когда все это было внове, когда все пробуждало интерес, любопытство вчерашнего бродяги, пешком постигавшего географию страны, у него зарождались какие-то иллюзии: а может быть, эти элегантные, изящно одетые, так остроумно, легко поддерживающие беседу знатные дамы и господа и впрямь добрые и хорошие люди? Может быть, его предубеждение ошибочно? Может быть, этот парижский свет действительно заслуживает полного доверия? Некоторое время он, видимо, колебался, может быть, даже был на распутье: чему верить? в какую сторону идти?

В творческой биографии Руссо заслуживает внимания та не объясненная до сих пор пауза, которая наступает после 1741 — 1742 годов. В эти годы были созданы два больших произведения гражданской поэзии: «Послание г-ну Борду» и «Послание г-ну Паризо». А затем наступает перерыв, и длится он не месяц, не два; он тянется годы.

Это не пауза в творчестве Руссо вообще; он пишет в эти годы сочинения по вопросам теории музыки, создает музыкальные произведения, весь стихотворный (дважды переработанный) текст оперы «Галантные музы», в 1743 году пишет пьесу «Военнопленные» (которой остается неудовлетворен и которую тщательно прячет от посторонних взоров40). Затем работает над комедией в трех актах, и тоже в стихах, «Смелая затея», о которой сам в «Предуведомлении» писал: «Эта пьеса — из самых банальных». Словом, то были годы напряженной творческой работы. Но при всем многообразии тем и сюжетов, разрабатываемых Руссо, гражданская тематика полностью исключена.

Чем это объяснить? Переписка Руссо тех лет также не дает ответа на поставленный вопрос. «…В конце концов много проектов, мало надежд…»41 — писал он в 1745 году в одном из писем к госпоже де Варане. Эти несколько слов передают горечь его чувств, но не более. Вероятнее всего, эту затянувшуюся паузу в разработке тематики, к которой Руссо тяготел всю жизнь, следует объяснять именно теми сомнениями, колебаниями, которые он испытывал в первые годы пребывания в Париже.

Руссо приглядывался, прислушивался, наблюдал. Он был в какой-то мере естествоиспытателем, немного ботаником — он не торопился, не спешил. К тому же вначале со всех сторон ему так легко и охотно давали обещания; все были так добры, так щедры на, казалось бы, искренние слова одобрения — как не закружиться непривычной к похвалам голове!

Но время шло, и Жан-Жак с его особым пристрастием, можно даже сказать талантом наблюдательности, стал все отчетливее замечать то, что рождало раньше какие-то мимолетные, смутные впечатления. Он заметил, что чарующая улыбка, с которой его встречала госпожа Дюпен и которую он — о наивный провинциал! — считал своим личным завоеванием и относил только к себе одному, — эту улыбку он вскоре заметил, когда она, мадам Дюпен, приветствовала в своем салоне мсье де Бюффона, и престарелого мсье де Сен-Пьера, и даже дам, в особенности тех, которые не пользовались ее расположением.

Он начинал постигать истинную цену и слов, —и улыбок, и обещаний. Он давно привык к тому, что если его спрашивали с участливым видом: «Comment allez vous?» (Как вы поживаете?), то единственно возможный ответ мог быть только: «Merci. Et vous mкme?» (Спасибо. А вы?), потому что ни спрашивающего, ни отвечающего это ни на грош не занимало; то была лишь ритуальная формула вежливости — не более того.

Все было ложью, обманом. Иллюзии рассеялись. Чем дольше он оставался в этом избранном обществе столицы французского королевства, тем отчетливее осознавал, сколь обоснованны, сколь справедливы были то недоверие и интуитивная вражда, которые он испытывал к этой знати богатства, впервые вступая в парижские салоны.

Да, он постепенно постиг, что этот столь блестящий, кажущийся издали столь привлекательным мир изнутри изъеден черным соперничеством честолюбий, завистью, тайной взаимной борьбой, скрытыми подвохами, кознями, обманом.

Он знал, что в этом обществе острословов, бравирующем своей показной независимостью, афиширующем свое фрондерство к официальным властям, обществе, щедром на булавочные уколы двору, что в этом собрании самых блестящих умов, хвастающихся смелостью суждений, постоянно тайно оглядываются на незримый двор, прислушиваются ко всем сплетням, исходящим из будуара мадам де Помпадур, соразмеряют силу влияния тех или иных ее клевретов. Это общество «независимых умов» было в действительности сборищем дельцов и карьеристов, прячущих под внешней куртуазностыо и дружелюбной улыбкой холодный расчет, злые тайные умыслы; беспощадность к своим соперникам и конкурентам.

Дамы света были под стать своим мужьям и любовникам. Перечитайте письма Сен-Пре из Парижа Жюли: «Хорошеньким женщинам неугодно сердиться, поэтому их ничто и не сердит; они любят посмеяться, а над преступлением нельзя подшутить, поэтому мошенники, подобно всем, — люди порядочные»42. Даже лучшие из дам — самые красивые, самые умные, — и те не свободны от пороков и недостатков своей среды.

Руссо долгое время был увлечен очаровательной госпожой Дюпен. Он воздавал должное ее красоте, обаянию, уму. Госпоже Дюпен было посвящено такое четверостишие:

Не бойся, разум, замирая, —

Не гаснешь ты в ее лучах:

Мудрец, при ней тебя теряя,

Вновь обретет в ее речах43.

О том же неподдельном восхищении госпожой Дюпен и глубоком уважении к ней свидетельствует и переписка Руссо с этой значительной и интересной женщиной44. И все же при всей своей увлеченности Жан-Жак постепенно прозревал.

Госпожа Дюпен играла с Жан-Жаком, как кошка с мышкой. Она не шла навстречу его чувствам, но и не хотела его отпускать. То было не только женское кокетство, к этому примешивались и корыстные расчеты. Госпожа Дюпен своим живым, практическим умом оценила способности Жан-Жака и сочла, что он может быть ей полезным. Она сама мечтала о литературной славе, об известности, намеревалась, а может быть, начала писать книгу. Жан-Жак Руссо был бы для нее весьма ценным помощником, чем-то вроде литературного секретаря. Но Руссо, согласившийся на эту роль, при этом всегда замечал, что госпожа Дюпен, так же как и ее пасынок Франкей, выступая в роли его заботливых друзей, отнюдь не стремились способствовать приобретению им некоторой известности в обществе. Что было тому причиной? В «Исповеди» Руссо объяснил это так: «Может быть, оба опасались, как бы не заподозрили, увидев их книги, что они привили мои таланты к своим»45.