Доклад Юкио Мисимы императору - Аппиньянези Ричард. Страница 29
«На женщине не должно быть мужской одежды, и мужчина не должен одеваться в женское платье, ибо мерзок пред Господом Богом твоим всякий делающий сие», – прочитал я.
– Но здесь ничего не говорится о том, что женщинам запрещается использовать оружие, – заметил я.
– Однако Библия ясно запрещает трансвестизм, стремление носить одежду противоположного пола, воспетое венским обманщиком Штраусом.
Я вновь подумал об опере «Кавалер роз». В ней женщина, исполняющая роль мужчины, переодевается в женскую одежду – сложный травестийный фарс.
– Не кажется ли тебе, что мы тоже вынуждены переодеваться в мужскую одежду? – спросил Сэм Лазар, завязывая шелковый серебристый галстук, и воскликнул, подражая мимике Софи, невесты барона Оха, которой представили кавалера роз: – Меiп Gott, es war nicht mehr als eine Farce! [11]
И действительно, это был всего лишь фарс.
ГЛАВА 6
У ВОД СУМИДАГАВЫ
Сумидагава, река в Токио, дала название классической пьесе театра Но, написанной в пятнадцатом столетии Мотомасой, сыном выдающегося создателя драмы Но Дзэами. Пьеса рассказывает о женщине, сошедшей с ума в поисках сына. Во время переправы через реку Сумида она узнает, что ее сын умер год назад. Известие о смерти сына помогает ей вновь обрести достоинство и преодолеть безумие. Безумие оказалось своего рода репетицией, подготовкой к восприятию истины, предвестием горя и скорби, которую теперь она выражает с неподражаемым лиризмом.
Зимой 1934 года, за несколько недель до западного Нового года и, следовательно, незадолго до моего дня рождения, произошел инцидент, показавшийся мне иллюстрацией к пьесе Но «Сумидагава». Я воочию увидел горе матери, потерявшей сына. Сдерживаемая любовь Сидзуэ выплеснулась наружу с неистовой силой, подобная океанской волне.
Прогулки с матерью были редкими событиями моего детства, похожими на тайные свидания любовников. Она всегда старалась доставить мне радость, развлечь меня, угостить лакомствами, которые дома были под запретом. В день, о котором идет речь, Сидзуэ подговорила слугу Ётаро тайно увести меня из комнаты Нацуко, пока та спала. День был очень холодный и снежный, один из тех, в которые мне запрещалось выходить из дому.
Наша прогулка по городу поначалу казалась мне бесцельной. На сей раз мать не пыталась развлечь меня. Она была необычно сдержанна и замкнута. Ее молчание свидетельствовало о том, что Сидзуэ чем-то сильно расстроена. Мы остановились на мосту, с которого открывалась панорама на канал Сумидагавы.
Взяв меня за руку, Сидзуэ смотрела вниз на ледяную воду. Немногочисленные в этот час прохожие подозрительно поглядывали на нас. Им было непонятно, почему здесь стоит хорошо одетая женщина с ребенком.
Даже через шерстяную перчатку я почувствовал, как вспотела ладонь Сидзуэ. Наши сцепленные руки все равно были разъединены. Наконец, как будто собравшись с духом, моя мать заговорила:
– Пойдем к фотографу. Я хочу, чтобы ты запомнил этот день. Когда фотограф сделал снимок, Сидзуэ грустно заметила:
– Теперь после инкио я вообще не смогу видеть тебя. Разные поколения одной семьи по традиции в определенное время разъезжаются и селятся отдельно. Такая практика называется «инкио». Мой отец, воспользовавшись этой традицией, переехал из дома родителей в феврале 1935 года в другой квартал города. Однако инкио не соединило, а, напротив, разлучило меня с матерью. Еще два года бабушка не отпускала меня от себя, не разрешая поселиться с родителями в районе Сибуйя. Лишь в 1937 году пошатнувшееся здоровье вынудило Нацуко ослабить свой контроль надо мной.
После визита в фотоателье мы вернулись домой, и Сидзуэ повела меня в свою комнату, чтобы кое-что показать. Я никогда не забуду этот сувенир в память о разлуке. Сидзуэ показала мне церемониальный кинжал, который являлся частью ее приданого и служил напоминанием о том, что она не должна возвращаться в родительский дом, во всяком случае, живой. Я до сих пор помню звук лезвия, извлекаемого из ножен. Он похож на щелчок колпачка, который снимают с тюбика помады. По взгляду, брошенному на меня матерью, я понял, что жизнь дарована мне не чем иным, как этим острым кинжалом.
Однако в новом доме в районе Сибуйя, куда я наконец-то переехал в 1937 году, меня ожидала продолжающаяся гражданская война между родителями – моей мамой, чувствительной, образованной, красивой молодой женщиной, постоянно упрекавшей мужа, и отцом, получившим суровую закалку в доме бабушки. Годы борьбы с Нацуко и негодование по поводу того, что муж не поддерживает ее в этой борьбе, ожесточили мать против Азусы, лишили надежды на мир в их доме. Азуса мог теперь не сдерживать свой нрав и править жесткой рукой бюрократа. После многолетней жизни под одной крышей с Нацуко, чьи прихоти он вынужден был терпеть, у Азусы скопилось много желчи, и теперь он изливал ее на нас. Отец глубоко презирал меня, считая книжным наркоманом, и старался избавить меня от моего пристрастия, обрушиваясь каждый день на книги и рукописи.
Однажды весной, вскоре после моего переезда в Сибуйя, вернувшись из школы, я узнал от нашей служанки Мины, что отец ждет меня в своем кабинете. Сегодня он необычно рано вернулся из Управления рыбоохраны. В такой солнечный апрельский день мать, конечно же, отправилась на прогулку в сад с младшими детьми – Мицуко и Киюки. Сидзуэ страстно занималась садоводством, и это увлечение делало атмосферу в нашем доме более спокойной.
Я пребывал в хорошем настроении и не был готов к встрече с отцом. Кабинет Азусы всегда представлялся мне безотрадным холодным местом, где стояли унылые ряды юридических книг. Кроме того, здесь находились роскошные издания по искусству, приобретенные отцом во время поездки в Европу. Но он так ни разу и не открыл их, и эти книги стояли, словно бутылки дорогого иностранного ликера, выставленные, чтобы произвести впечатление на посетителя. Отец сидел за письменным столом, перед ним стояла чашка зеленого чая, рядом лежали министерские бумаги, в одной руке он держал ручку, а в другой – дымящуюся сигарету. Пепельница, полная окурков, свидетельствовала, что Азуса заядлый курильщик.
– Не сутулься в моем присутствии, мальчик, – промолвил он, не поднимая глаз. – По-видимому, тебя не учат хорошим манерам в твоей снобистской школе. Страшно подумать, чем я вынужден жертвовать ради тебя…
Он внезапно замолчал и, подняв голову, злорадно улыбнулся, увидев, что мой взгляд прикован к стопке книг на его столе. Моих книг. Их взяли с полок в моей комнате. Отец продолжал улыбаться, наслаждаясь моим удивлением. Лежавший на полу у его ног фокстерьер Инари приподнял бровь, как будто имитировал насмешливое выражение лица своего хозяина. Мы с Азусой всегда во всем были несходны, даже в любви к животным. Я терпеть не могу собак, их слюнявое подобострастие раздражает меня, Азуса же не выносит кошек. (Сейчас, когда я пишу эти строки, у меня на коленях лежит кот.)
Отец не сразу заговорил о моих книгах. Сначала он завел речь о предписаниях конфуцианского учения, в котором говорится о важности гармоничных отношений в семье как гарантии существования самого государства.
– Любое уклонение от исполнения сыновнего долга передо мной является оскорблением Его величества императора, – заявил Азуса, прикуривая одну сигарету от другой. – Надеюсь, что я говорю с разумным существом. Ты же не законченный болван, как твой брат Киюки. Я разочарован в нем.
Азуса сначала говорил спокойно, сдержанно. Но меня не ввело в заблуждение это затишье перед бурей. Я знал, что вскоре бог штормовых морей Сусаноо начнет бушевать. Отец курил дешевые сигареты, которые предпочитал Ётаро, и старался выглядеть как спартанец. Очки в металлической оправе, короткая военная стрижка, невзрачная одежда – все в нем свидетельствовало о самоограничении. То были времена фиктивного стоицизма. Азуса напоминал мне тех бдительных фанатиков, которые бродили по токийским улицам с портновскими ножницами, готовые обрезать юбки и волосы, если длина нарушала правила национальных приличий и инструкции правительства, регулирующего расходы. Все это было фальшиво и казалось мне отвратительным, как боевые кличи кэндоистов, моих однокашников по Школе пэров. Опасный образ мыслей выявляла в те времена военная полиция. Вся страна находилась под ее надзором.
11
О Боже, это был всего лишь фарс! (нем.)