Диана - Манн Генрих. Страница 24
— Но любить свободу…
— Никогда. Она останется ему так же безразлична, как и вопрос, будут ли через двадцать лет еще существовать князья церкви. С него достаточно, что он сам — князь.
— Этот старый человек неприятно холоден. Не принадлежит ли он к чешским Бурнсгеймбам?
— Он происходит из рода бряцающих саблями вояк с запахом конюшни, от которых он должен был прятаться со своей хрупкостью и духовностью. Я представляю себе, что юношей он много лицемерил, сделался нелюдимым и болезненно себялюбивым. Священническое одеяние он надел только потому, что в той среде для такого характера, как у него, это был единственный способ быть признанным. Новый папа очень любит его, они помогают друг другу при сочинении латинских од на тему о глухоте или эпистол о приготовлении салата из цикория. Вы заметили, герцогиня, как он смотрит на свои медали и геммы? С глубоко-тревожной любовью, не правда ли, и с завистью?
— С завистью?
— Потому что они переживут его.
После некоторого молчания Бла прибавила несколько тише:
— В конце концов, из всех нас, собравшихся сегодня вечером, он, может быть, все-таки единственный, которого можно назвать счастливым.
— Вы забываете Винон Кукуру? — заметила герцогиня.
— О, Винон: девушка, каких много, беззаботная и веселая. За столом, в пансионе за шесть лир, где княжеская семья Кукуру для рекламы живет за пять, она насмехается над немцами.
— А Сан-Бакко?
— Вполне счастлив он, вероятно, бывает только при парламентских дуэлях, которых у него ежегодно происходит две или три. Его словесное воодушевление, которое вы знаете, служит ему только заменой рукопашного. Правда, он любит высокие идеи и верит в них, потому что он христианин и рыцарь. Но они должны также давать ему право на действия, которым… как бы сказать, недостает буржуазной солидности.
— Он беден. Как собственно он живет?
— Он живет свободой и патриотизмом. Так как он подарил свое состояние стране, то он считает каждого земляка своим должником. Он уже целые годы живет в отеле «Рим»; за обедом его всегда окружает целый рой адвокатов, журналистов, любопытных и людей, которым надо, чтобы старый борец засвидетельствовал их любовь к отечеству или их радикализм. Один единственный раз хозяин осмелился послать ему счет. Сан-Бакко велел позвать его. «Это для меня? — спросил он, хмуря лоб. — Как, вы хотите получить деньги от меня… от меня? Разве я требую от вас денег за то, что ежедневно множество людей только ради меня съедает ваш скверный обед?» И он вышел, красный от гнева, оставив пять лир лакею.
Герцогиня сказала серьезно:
— Его честь зависит для него от взглядов, а не от поступков. Это привилегия немногих.
— Немногих… не буржуа, — сказала Бла.
Окрестности форума спали в безмолвном мраке. Века отодвигали эти камни на целые миры от существования честного народа, пьющего вино и играющего в морру, от крадущихся отверженцев в новых строениях, от бледных кутил перед кафе. Порой по призрачным ступеням храма у самых окон кареты всходила стройная колонна, одетая в лунные лучи. У темных, недвижных стен Колизея, под Аркой Константина, копыта и колеса будили слабый отголосок, точно запоздалый остаток давно замершего эхо. Затем, белая меж черных стен монастырей и кипарисов дорога стала подниматься вверх, на Монте Челио. Герцогиня глубже откинулась на сиденье.
— А вы сами? Все, что я узнаю от вас, звучит открыто и доверчиво, как разговор с самим собой. Но что мне думать о вас самой? Что такое вы, графиня?
— Я не графиня. Мой отец был француз, капитан папских зуавов. Даже после его смерти моя мать страдала от его закоренелой неверности. Она была слаба и капризна, и я переносила ее капризы с болезненной готовностью. Едва она умерла, я вышла замуж за чахоточного англичанина, иначе мне недоставало бы страдания вокруг меня.
— Вы так охотно страдаете?
— Заботиться о ком-нибудь и страдать — для меня, к несчастью, потребность, которой я стыжусь.
— А вы сами, графиня, разве вам не хотелось бы, чтобы вас взяли в объятия и утешили?
— Если бы я стремилась к вознаграждению за свое сострадание, чего оно стоило бы?
— Вы правы. И так вы и жили?
— Мой муж, бывший писателем, не мог больше много работать. Он научил меня этому ремеслу, и я под именем графини Бла писала сначала письма о модах, потом фельетоны, наконец, даже политические статьи, не знаю почему, с католической окраской. Не всегда сама выбираешь себе направление. Кардинал охотно поощряет таланты, он дает мне каждую среду порцию мороженого или чашку чаю, и если бы я попросила, он даже, вопреки приличиям, дал бы мне одновременно то и другое.
Они приехали. Герцогиня, улыбаясь, сказала:
— Мы говорим друг с другом так, как будто любим друг друга.
— Вы стали мне милы с первых же минут сегодняшнего вечера, — ответила Бла.
— Чем же?
— Тем, что вы засмеялись, герцогиня, тем, что после всего, что с вами случилось, вы еще могли смеяться над лицемерными, важными жестами и минами буржуа.
— Теперь объясните мне еще, что вы подразумеваете под «буржуа»?
— Так я называю всех, кто безобразно чувствует и к тому же лживо выражает свои безобразные чувства.
— Вы говорите, что любите меня, это доставляет мне истинную радость.
— Надеюсь, что это никогда не доставит вам горя. Быть любимым мною — сомнительная привилегия. До сих пор ею пользовались больная, капризная женщина и чахоточный англичанин.
Уже у калитки сада, между двумя склонившимися друг к другу кипарисами, герцогиня повторила: — Мы будем часто видеться.
Монсеньер Тамбурини навестил ее; он сказал:
— Кардинал в восторге от пребывания здесь вашей светлости.
— Я искренно благодарю его преосвященство.
— Он рассказывает всем, кто к нему приходит, о чарующей личности герцогини Асси. Да, герцогиня, он в восхищении от вас и от вашего дела.
— В восхищении?
— Как могло быть иначе? Такая благородная женщина, и такое великое дело. Свобода целого народа! Кардинал относится к нему с самым горячим участием. Он молится за вас.
— Молится?
— И я тоже молюсь, — прибавил он, стараясь лишить свой голос светского жира.
Она молчала. «Он лжет более грубо, — думала она, — чем предписывает вежливость. Зачем?»
Он объяснился:
— Как известно, церковь поощряет все виды деятельной любви, а сколько прекрасных намерений служат здесь несчастному, угнетенному тиранией и бедностью народу. Вы, герцогиня, сами воплощение этой возвышенной любви. Бескорыстные господни борцы, как маркиз Сан-Бакко, приносят огонь своего мужества. И может ли отсутствовать христианский священник там, где государственные люди, как Павиц и финансисты, как Рущук, проявляют истинно-библейские качества? Ведь они мудры, аки змеи, и невинны, аки голуби.
— В особенности Рущук, — сказала она, не меняя выражения лица.
— Рущук — человек выдающийся! Мы уже давно следим за его деятельностью. Перевес, который его ловкость дала ему над капиталистами юго-восточной Европы, интересует нас.
— Так мой придворный жид такая важная личность?
— Ваша светлость! Без него или против него в Далмации нельзя устроить ничего. Подумайте, столько денег!
Он повторил, надув щеки:
— Столько денег!.. Кто хочет действовать среди людей и господствовать над ними, тому нужны эти три вещи: мужество, ум и деньги. Но из них деньги — самая важная.
— Монсеньер, теперь вы забываете любовь!
«Сейчас он был искренен», — сказала она себе. Но он впал опять в сладкий тон. Он погрузился в описание душевных прелестей высокопоставленной дамы, которая в юношеском возрасте уже поворачивается спиной к суетности мира.
— Не стояли ли вы на вершине блеска, который дают знатное происхождение, богатство, красота и грация? Но для вас, герцогиня, все это было ничто. Уже в юношеском возрасте вы отреклись от всего и сделались матерью, утешительницей и защитницей вдов, покинутых сирот и угнетенных, нуждающихся и беспомощных… Кормилицей и поилицей голодных и алчущих, сестрой изнывающих…