Голова - Манн Генрих. Страница 28

Вследствие этого уже не камердинер Реттих, а сам Кнак предлагал ему сигару. Случайные посетители часто удивлялись, когда заменяющий статс-секретаря юнец называл свой чин. Правда, Мангольф с горечью сознавал, что каждое его новое повышение всегда и неизменно исходит от Ланна. Он имел вес, пока имел вес тот, да и это было больше видимостью, чем сущностью. Ведь Ланна работать не любил, и за кулисами министерства иностранных дел действовали тайные силы, которые направляли стоящую на переднем плане фигуру статс-секретаря, а при случае могли бы обратиться против нее… Личному секретарю оставалось только возвести свое вынужденное смирение в принцип и тем самым кое-как успокоить зависть Толлебена. Толлебен старался нарочитым и зловещим умалением своей великолепной персоны показать, что он по долгу службы ставит себя на одну доску с этим желторотым юнцом, но Мангольф протестовал как только мог. «Мы чисто случайно оказались с вами на одной служебной ступени, глубокочтимый барон! Для вас это только этап, а я уже у предела. — Или: — Нам, людям с ограниченными перспективами, судить легко. Вы же, принимая во внимание вашу будущность, несете на себе немалую долю ответственности. — Он заходил так далеко, что восхищенно, снизу вверх созерцал физиономию колосса. — Ваше сходство с величайшим государственным деятелем весьма знаменательно».

На этом его как-то поймала молодая хозяйка. С улыбкой, блеснувшей сквозь темные ресницы ее продолговатых глаз и не предвещавшей ничего доброго, она принялась за Мангольфа. Дождалась, пока Толлебен покинул гостиную, и обрушилась на своего врага.

— Благодарю вас, — сказала она. — Вы сейчас смотрели на милейшего Толлебена с такой же мечтательной грустью, с какой смотрите на меня.

Он пожал плечами, решив пожертвовать Толлебеном.

— А разве то, что я сказал, не верно? Этот господин всем в жизни будет обязан своей внешности.

Она поморщилась:

— Вас мудрено понять.

— Я происхожу из низов, и мне необходим талант, — продолжал он, делая вид, что не слышал ее замечания. — А что нужно Толлебену? Осанка.

— Которая, пожалуй, реже встречается, чем талант, — подхватила молодая графиня.

— Если бы он только не выпадал из стиля! — сказал Мангольф и взглянул на нее. — Он просто жалкий чинуша, измельчавший в провинциальных учреждениях, из которых он был извлечен его сиятельством.

— Как наш родственник, — подчеркнула графиня Ланна.

Он отпарировал:

— Лишнее доказательство моей прямоты. Ударит такой бешеный юнкер кулаком по столу и только поднимет пыль. Его сиятельство знает, сколь двойственно это явление, и умеет пользоваться им. Почему же вы упрекаете меня, что и я принимаю это в расчет?

— У вас, кажется, был друг? — прервала она. — В Мюнхене вы ведь были вдвоем?

— Вы говорите, графиня, о том молодом чудаке?

— О котором вы никогда не упоминаете.

— Я уже сказал, что происхожу из низов. Я не горжусь старыми друзьями.

Боясь покраснеть под его взглядом, она внезапно расхохоталась; теперь краска в ее лице была понятна. Он неодобрительно насупил брови, но старался не смотреть на нее.

— Я его очень люблю, — начал он вдруг мягко, почти скорбно. — Когда-то он был моим двойником, моей совестью. Он прям духом, не так гибок, как я…

— Он не рассчитывает? — перебила она.

— И потому погибает, — сказал Мангольф грустно и сдержанно. — Пожалуй, именно большие люди не хотят признавать, что со светом надо считаться. Но что же из этого выходит? Они скатываются в полусвет.

— То есть? — спросила она, и лицо ее так побледнело, что ресницы копьями ощетинились на нем.

— Он каким-то образом впутался в темные дела, его имя связывают со скандалом в одном подозрительном берлинском агентстве.

— Он здесь? — Она резко отвернулась, стенное зеркало отразило широко раскрытый темный глаз в светлом профиле и вытянутую худенькую руку, стиснутую пальчиками другой руки.

— Что не мешает ему продолжать свои прежние авантюры, — тихо и бережно продолжал Мангольф. — Умничающие философы бывают склонны к совершенно неразумной чувственности, я упоминаю об этом как о странном противоречии.

— Сплетни всегда увлекательны, — быстро сказала она и подошла к нему. — А как ваши дела с моей приятельницей, Беллой Кнак? Я выдам вам ее тайну: она вас любит. Но она очень благоразумна. Ее супругом может быть только будущий видный государственный деятель. Вы понимаете: тот, кто производит пушки, должен обладать также и властью объявлять войну. Обдумайте-ка это! — воскликнула она торжествующе, увидя, что теперь побледнел он.

Он затрепетал от неожиданного разоблачения самой своей сокровенной мечты. Величайшим усилием воли он овладел своим лицом и придал голосу оттенок усталости.

— Если бы вы догадывались о запретных грезах, — он смотрел на ее рот, чтобы избежать глаз, — которым я, безумец, предаюсь часами, потеряв уважение к себе… Ах, графиня, слово «честолюбие» и отдаленно не выражает дерзновенности моей заветной тайны. — И с нелицемерной робостью он поднял глаза на уровень ее глаз.

Ее глаза были прищурены и блестели, быть может завлекали с высоты запрокинутого лица.

— Очень уж вы горды, не мешало бы стать на колени, — отчеканила графиня.

Колени его дрогнули, потом выпрямились, опять дрогнули — так же быстро, как противились и сдавались его мысли. «Ловушка? А не ревность ли? Но ведь она меня ненавидит. Однако она стремится к власти! Кто это почует лучше меня? Она боится меня, боится власти, которую я мог бы завоевать в союзе с Кнаком. Надо ее провести. Стану на колени, а там будь что будет!» Он упал на колени, он был у ее ног. В тот же миг она отскочила от зеркала и, показывая в него пальцем:

— Ну, теперь смотрите на себя! — убежала, пританцовывая, как школьница. Ее смех звучал еще из третьей комнаты.

Мангольф стоял на коленях перед самим собой, с личиной холодного восхищения, но трезвее, чем когда-либо. Он вгляделся: высокий желтоватый лоб, который рассчитывал и страдал, глаза, углубленные обидой. Вставая, он подумал, что это испытание послано ему, дабы закалить его. Правда, у себя в комнате он заплакал. С каким наслаждением склонил он измученную голову на прохладную подушку, отдаваясь всегда готовому к услугам утешителю-сну.

Вскоре после этого, перед самым рождеством, когда Мангольф сидел у себя в кабинете, открылась дверь, и в сопровождении одного из чиновников вошел непрошеный гость. Мангольф мертвенно побледнел и откинулся в кресле: он увидел Терра. Чиновник хотел уже выставить неизвестного посетителя, но Терра сразу принял интимный и свободный тон.

— Несчастный! — воскликнул он. — Ты все еще здесь? А я думал, ты уже впал в немилость.

Выразительный взгляд личного секретаря — и чиновник исчез, правда несколько замешкавшись.

— Возмутительная неосторожность! — Мангольф вскочил.

Терра сел, безмятежно оглядел друга, а затем сказал:

— Именно эти слова ты и должен был произнести.

Мангольф ногой отшвырнул кресло.

— Это издевательство! Ты уже в Мюнхене преследовал меня.

— Я до сих пор считаю непростительным легкомыслием, что осмелился ввести тебя в дом к твоему теперешнему начальнику. — Терра говорил с достоинством. — Все бедствия, которые ты когда-нибудь причинишь государству, падут на мою голову.

— Оставь свои нелепые шутки! У двери подслушивают. — Мангольф подошел вплотную к Терра и заслонил его. — Поговорим начистоту! Чего ты хочешь? Говорю тебе прямо: мое положение хоть и блестяще, но именно потому шатко. Оно не вынесет новых осложнений, ты же способен не только осложнить, а попросту погубить все.

— Ты переоцениваешь меня. — Терра сделал скромно-протестующий жест.

— Здесь ты ничего не добьешься. Ты столкнешь меня, но, падая, я увлеку тебя за собой. А вообще-то ты явился с какими-нибудь притязаниями? Насколько я тебя знаю, скорее для того, чтобы стать на моем пути.

— А теперь ты переоцениваешь себя.