Минерва - Манн Генрих. Страница 11

Мало-помалу все обернулись и стали смотреть на старика: казалось, маленький демон с огненным языком дракона пожирает большую Проперцию. Он весь дрожал под складками своего платья. В его сморщенном лице с чертами ростовщика из-под тяжелых век холодно и зорко глядели черные зрачки. Проперция встала и сделала шаг к двери. Но герцогиня преградила ей дорогу.

— Останьтесь, — тихо и как будто небрежно посоветовала она. — Вы не можете знать, что случится сегодня. Разве вы не видите, что ваш Морис стоит совершенно один?

— Я здесь уже слишком давно, — возразила Проперция. — Но я останусь. Я — отвергнутая, преследующая равнодушного возлюбленного, забыв стыд и достоинство, — я знаю это. Но на пути, по которому я иду, достоинство и стыд давно уже растоптаны ногами.

— Подавите свое отчаяние, Проперция. Насытьте свой взгляд созерцанием его лица. Я уверена, что ему это приятно. Он стоит один и кусает губы. Клелия видит только Якобуса, а для леди Олимпии он больше не существует.

— Для нее, его возлюбленной?

— Возлюбленной? О, леди Олимпия еще не была ничьей возлюбленной. Она наслаждалась в течение половины ночи его обществом и давно забыла это. В его расслабленной крови очарование действует немного дольше. Любите его, он позволит любить себя!

Герцогиня хотела пойти дальше, но Проперция сделала движение ужаса.

— Что это за женщина! Она в состоянии забыть и отречься от мужчины, которого она желала и любовь которого приняла! Неужели это возможно?!

— Для нее это легко, — пояснила герцогиня, отходя.

— Но ведь это преступление! — воскликнула про себя Проперция. Она стояла в стороне, ломая руки. «Как должны ненавидеть и бояться ее — и, быть может, также любить?.. Какое непонятное преступление!»

Герцогиня подошла к группе, рассматривавшей с Якобусом какую-то картину. Он поставил ее так, чтобы свет падал на нее; леди Олимпия сидела перед ней.

— Какая милая, милая девушка, — сказала она. — Чье это?

— Какого-то великого безымянного. К чему вам два или три слога, когда-то бывшие знаком его личности? Ведь вы уже получили от него все, раз вы, склонившись над его творением, почти готовы плакать. Подумайте, эта девушка ждет уже, может быть, триста лет, чтобы вы, миледи, полюбили ее. Она видела, как темнели и растрескивались ее краски и как блекло золото рамы. Она сидит совершенно одна на темной траве, опираясь локтем о холм, среди широкого и строгого пейзажа. Ее теплое плечо, поднимаясь из одежды, касается жесткой земли. Какой золотистый бюст и какие большие, полные желания глаза! Ее голос звучал бы, как голоса веселых детей, полных жизненной силы, но ее кудрявая головка в плену у мрачного, покрытого серыми, медленно скользящими тучами неба, — и она молчит.

Леди Олимпия с участием сестры приблизила свое счастливое лицо к грустному лицу девушки. Голова Якобуса была совсем близко; она сказала ему на ухо:

— Я чувствую искусство невероятно сильно. Картины живут перед моими глазами… буквально. Вы знаете, какой мужчина приводит меня в настроение?

— Я лучше хотел бы еще не знать этого.

— Значит, после. Вы великолепны. Вы могли бы обладать мною еще две недели тому назад. Какое удовольствие вы доставили мне за это время! Подумайте, что обыкновенно мне стоит только раскрыть объятия, и все падают в них. Вам я обязана счастьем ожидания. Вы такой милый, милый!.. Но вы должны быть влюблены.

— Я? Нет, нет! В кого же?

— Ну, конечно, в… меня.

Якобус покраснел. Он смущенно, подавляя смех, искал глаза герцогини, но не нашел их.

Зибелинд уловил несколько слов леди Олимпии. Он жадно и с кислой миной впитывал их; его лоб был влажен. Он торопливо прервал горячий шепот.

— Посмотрите-ка лучше на контессину, чем рассматривать это потрескавшееся полотно. Клелия сидит за своим столиком из ляпис-лазури, и между этрусскими вазами, которыми он инкрустирован, ее рука возвышается, точно алебастровая статуэтка. Она, не раздумывая долго, приняла такую же позу, как грустная барышня на картине. Она думает, надув губки: «Они впадают в экстаз из-за нарисованной кожи. Почему они не хотят заметить, что моя такого же бледно-золотистого оттенка и что я тоже нечто необыкновенно очаровательное и благоухающее жизнью на сером небе тяжелых событий».

— Тяжелых событий? — спросил кто-то, и все пожали плечами. Но Мортейль, не сводивший глаз с затылка леди Олимпии, который спокойно поднимался и опускался под сетью черных кружев, быстро решившись, подошел к покинутой.

— Вас не удивляет, — сказал он, — что мы встречаемся здесь? На днях мы расстались в довольно плохом настроении, мы, кажется, даже поссорились…

— И расторгли свою помолвку, — докончила Клелия.

— Очевидно, нам обоим стала ясна необходимость этого.

— Несомненно. Таким… буржуазным требованиям, какие вы предъявляете к своей жене, я не чувствую себя а силах удовлетворить.

— Буржуазным! Бога ради! Я считаю себя, напротив, очень передовым. Поверьте, что меня нисколько не волновало бы, если бы моя жена изменяла мне. Я того мнения, что надо, возложить на женщину немного больше ответственности за ее поступки. Позор ее поведения должен падать не на мужа, а на нее самое.

— Ах, это интересно.

Она думала: «И необыкновенно удобно».

— Ну, вывод из всего этого, — сказала она, — тот, что мы не подходим друг к другу.

«Мы отлично подходим, — думала она, — и он будет моим мужем».

— Наоборот, я готов думать… — начал он. Он размышлял, разочарованный и встревоженный: «Леди Олимпия позволяет себе просто-напросто не замечать меня — тогда как я еще почти ощущаю ее объятия. А эта девочка держит себя так, как будто даже не вышла бы за меня замуж. Неужели я стал прокаженным?» Он заметил: — Но по совести говоря, я не знаю, что мы можем иметь друг против друга.

— Совсем недавно мы знали это, — утверждала она. — Утешим теперь немножко бедную, великую Проперцию.

— Благодарю, — ответил Мортейль, и они расстались с холодной улыбкой.

Клелия подошла к Проперции. Она сидела у камина, между позолоченными фигурами, выступавшими из мрачного свода. Ее вытянутые руки покоились на плечах Вулкана и Афродиты. Маленькая голова с копной черных волос была вытянута вперед на неподвижной шее. Губы были сурово сжаты, углы рта опустились. Клелии она показалась страшной и прекрасной со своими большими, черными, целомудренными, как у животных, глазами на белом лице. Она стала на колени на скамеечке у ног скульпторши и прильнула к ней, белокурая и воздушная. Зибелинд смотрел на нее и думал: «Какая удачная картина! Прелестная язычница с великолепным узлом волос на затылке, обхватившая колени богини судьбы!.. Теперь она будет стараться умилостивить Проперцию, не из хитрости, а потому, что в эту минуту действительно любит ее. Эта маленькая Клелия чувствует, что всем непременно хочется считать ее чем-то милым и добрым, — и поэтому она почти становится такой в действительности. Она греется на солнце восхищения любующихся ею глаз и наслаждается собственной прелестью и добротой больше, чем все остальные. Самовлюбленная кошечка! И не имеешь даже удовлетворения ненавидеть ее. Она слишком мила и слишком хрупка».

Клелия просила:

— Великая, прекрасная синьора Проперция, не верьте, что я ваша соперница. Не правда ли, вы не верите этому?

Проперция обратила к девушке невидящие, мрачные глаза и молчала.

— Я порвала с Морисом, — сказала Клелия. — Вы знаете это. Мы совсем не подходим друг к другу. И потом меня мучит, что вы его любите и что вы несчастны. Когда я стала его невестой, я этого совершенно не знала.

Зибелинд навострил уши.

«Какой сладкий голосок, — думал он. — Она гладит руки великой женщины и целует их. Тот, кто сказал бы ей теперь, что она твердо решила выйти замуж за Мортейля, прямо-таки поразил бы ее».

— О, я никогда не согласилась бы, — уверяла Клелия, — пройти к своему счастью через ваше горе. Возьмите его себе, если вы любите его, прекрасная синьора Проперция… Я расскажу вам историю, которая вам наверно понравится. Послушайте только, в ней говорится об одном из моих предков, Бенедетто Долан. Он был тринитарий, он разбивал цепи рабов. Но однажды он привез с собой из Берберии рабыню, цепей которой он не мог снять, потому что сам запутался в них. Как он любил ее! Он думал, как вы, синьора Проперция: видеться как можно больше и просто любить друг друга… В одном из залов нашего дворца на Большом канале он заперся с ней и не расставался с ней больше никогда. Там был высокий, чудесно разукрашенный пьедестал, на который она должна была становиться совершенно нагая, как статуя; дивно вычеканенная серебряная чаша, в которую она должна была ложиться, совершенно нагая, подобно жемчужине; и украшенный прекрасными изваяниями мраморный саркофаг, на котором она должна была лежать распростертая, совершенно нагая, точно мертвая.