Употреблено - Кроненберг Дэвид. Страница 54
– Смелая. Я бы так не смогла.
– Ты не знаешь, как повела бы себя, поэтому нам нужно воссоздать ту ситуацию. Мы станем реконструкторами, разыграем свою битву при Ватерлоо – возьмем в руки старинные мушкеты, а в уши воткнем анахроничные синие затычки.
Аростеги принялся невозмутимо и прагматично ощупывать ее левую грудь: приподнял тремя пальцами, словно пекарь, проверяющий, взошло ли тесто, пощипал над и под соском, а потом задрал, чтобы показать, докуда дошел бы шрам. Лицо Аростеги было совсем близко, Наоми кожей чувствовала его дыхание – горячее изо рта, прохладное – из носа. Она вообразила, что вошла в тело Селестины, что левая ее грудь – уже не ее и с нею можно легко расстаться; фантазия эта весьма взволновала Наоми.
– Тина не спала, находилась в полном сознании и сидела так же, как ты сейчас, когда Мольнар размечал ей маркером грудь. Я говорил бы с тобой на венгерском, если б умел, как Мольнар, не оборачиваясь, через плечо, говорил со своими ассистентами, мне хотелось бы доподлинно воссоздать необычайную, магическую атмосферу, царившую тогда в операционной. Мольнар сказал, чтобы мне дали лоразепам, ведь я начал слабеть, как девчонка, терять сознание – не мог преодолеть накатившее волнение. Лоразепам действовал мягко, теперь я четко все осознавал и больше не волновался. Селестина вообще была совершенно спокойна и тревожилась, казалось, только обо мне: улыбалась, гладила меня, жалела, пока великий врач рисовал карту острова сокровищ на ее груди. Вот так.
Аростеги уверенными штрихами изобразил каплеобразный контур – острым кончиком к подмышке, склонился к ее грудине, обвел сосок; маркер обжигал Наоми кожу – видимо, это ощущение возникало от мысли о платиновой игле.
– Вот линия шрама.
– Сосок тоже удаляется?
– Мы обсуждали, оставить ли сосок и можно ли восстановить грудь. Мольнар разразился цветистой речью о социальном значении груди и грудного вскармливания, об эволюционной инновации, которую представляют собой млекопитающие. Тина только смеялась в ответ и говорила, что перспектива частичного превращения в мальчика кажется ей интригующей, что ей хотелось бы иметь с левой стороны мужской, а не женский сосок. Это ведь будет дисбаланс, сказал доктор, а Селестина заявила, что не дисбаланс, а двойственность и что она ждет этого с нетерпением.
Аростеги с маркером в руках отклонился назад, оценивая свое произведение. Наоми посмотрела вниз, приподняла грудь левой рукой, чтобы тоже ее рассмотреть.
– Напоминает татуировку в виде слезы, которые накалывают на щеке заключенные, – сказала она.
– У меня был студент с такой татуировкой. Не самое приятное зрелище. Он наносил тональный крем, чтоб ее скрыть.
– Обычно это означает, что человек совершил убийство.
Аростеги молча размышлял над ее словами; похоже, значение татуировок не очень-то его интересовало, поэтому их смыслы и толкования двигались, перемещались в его сознании в определенной последовательности, как фигурки в “Тетрисе” – любимой компьютерной игре ее детства.
– Наверняка в Токио можно найти мастера, который сделает и тебе такую татуировку, – добавила Наоми задумчиво. – А я пойду с тобой и буду снимать.
Аростеги поднял голову, снова посмотрел на нее и расхохотался во весь голос.
– Не исключено, что мне понадобится две! Начинаю резать тебя. Готова?
Ах, если бы Юки можно было доверять! Наоми листала сделанные Аростеги фотографии: она лежит с закрытыми глазами и приоткрытым ртом на бетонной скамье в саду – притворяется усыпленной наркозом, ее красивая, полная левая грудь размечена маркером, сосок набух (интересно, у Селестины во время операции сосок тоже набух, как бы безмолвно умоляя его не трогать, или, наоборот, утратив смелость, сжался, спрятался?), ее руки прижаты к бокам, чтобы не соскользнуть с узкой скамейки, правая грудь стыдливо прикрыта толстовкой. Увы, умение управляться с фотоаппаратом не дано человеку от рождения – снимки получились размытые, и кадрировал Аростеги неумело; вот искушенная журналистка Юки даже под напором алкоголя и странных эротических фантазий сумела бы сделать четкие фотографии с хорошей композицией, которые можно было бы присовокупить к большой статье или книге. Они прекрасно проиллюстрировали бы подход Наоми к паражурналистике в ее современном виде, которая предполагает, что журналист и его герой создают совместный художественный проект, и из самого понятия которой следует, что далеко не всякие журналист и герой способны спариться для такого совместного проекта. Можно даже имитировать убийство журналиста и предоставить убийце закончить статью и сдать ее в журнал вместе с фотографиями и видеозаписями, подумала Наоми, то есть прибегнуть к радикальному приему в духе “насыщенного репортажа” Тома Вулфа. Она вспомнила, как изучала в торонтском Университете Райерсона концепцию паражурналистики, которая сочетает факты и вымысел и не объясняет, где одно, где другое, однако в их с Ари совместной работе – именно так она ее теперь расценивала – мнимое, то есть авторский вымысел полностью принадлежал ему, а он, как герой, имел право выдумывать.
В техническом отношении фотографии Юки, без сомнения, выигрывали бы, но ее присутствие в корне изменило бы биохимию творческого процесса. Изучив снимки Ари внимательнее, Наоми обнаружила нечто волнующее и ужасное: в сознании Аристида она превратилась в Селестину. Внешне Наоми, конечно, вовсе не напоминала Тину, но в фотографиях профессора было столько страсти – он пожирал ее, как макрофаг, разглядывал, как вуайерист, отчаянно пытаясь воскресить свою мертвую жену. Аристид попросил Наоми установить макролинзу – ту самую, что она взяла у Натана да так и оставила себе наверняка именно ради этого момента, – и снимал в максимальном приближении, врезаясь в ее тело 105-миллиметровым объективом (с неуклюжим названием Micro-Nikkor 105mm f/2.8G IF-ED), будто платиновой иглой гальванокаустического аппарата. Профессор фотографировал и рассказывал Наоми, что во время операции чувствовал запах горелой плоти Селестины, а Мольнар – растянув ткань ее груди двумя зубчатыми ранорасширителями из нержавейки, чтобы было видно, где резать, – велел ему не вдыхать этот, как он сказал, хирургический дым, ведь он токсичен. Никаких записей о своих приключениях в операционной Аростеги не делал, они сохранились только в его памяти, но он не забыл электрохирургический нож Боуви, названный в честь его создателя Уильяма Боуви, все время напоминавший ему о большом, похожем на тесак мясника боевом ноже, названном в честь Джима Боуи, знаменитого защитника Аламо. Выглядел этот нож Боуви – термокаутер безобидно: маленькое плоское лезвие, как у отвертки, закрепленное в желтом гнезде, пластиковая ручка веселенького голубого цвета, желтая кнопка включения и голубой шнур. Врезаясь в плоть, нож высекал лишь маленькие искры, мерцал под полупрозрачным шатром из кожи, растянутой ранорасширителями, как миниатюрная сварочная горелка, отделяя ткань груди слой за слоем, превращая ее в белый дым с тихим звуком, не громче шепота.
– Ткань груди похожа на заварной крем – вот что пришло мне тогда в голову. Ну как тут не сравнить себя с Сагавой?
– Так ты нашел внутри насекомых?
– Нет, конечно, – сказал Аростеги. – Конечно, нет. Но потом, когда Селестина оправилась, она была так довольна, так счастлива, что поднимать этот вопрос не хотелось и отвечать на него тоже.
Разрезав Наоми с помощью фотоаппарата, Аростеги впал в задумчивость, а скорее, даже вошел в ступор – он явно выпил больше нее, и Наоми попыталась вывести профессора из этого сумеречного состояния, предложив нарисовать на его щеке одну или две слезы, а предварительно обсудить, следует ли закрасить слезы, что будет означать совершенное убийство, или оставить контур пустым, имея в виду покушение на убийство. Затем Наоми хотела плавно перейти к обсуждению другого вопроса: почему же Селестина из апотемнофилика с одной грудью, пребывающего на седьмом небе от счастья, превратилась в изуродованный труп, – но после того как Аростеги согласился на две закрашенные слезы (ничего не объясняя насчет двух убийств, которые, как они договорились, такой рисунок должен символизировать) и Наоми нарисовала их на его влажной правой щеке фиолетовым маркером, Аристид обмяк, стал валиться с ног, и пришлось укладывать его в постель, как маленького (в ее постель, настоял профессор), а перед этим помочь ему, шатавшемуся, на заплетавшихся ногах подняться по лестнице, практически взвалив на себя его горячее, потное тело.