ГородоВой - Назар А.. Страница 8

Ограждение появилось не то чтоб внезапно, но всё-таки к ощутимой досаде, хотя чувства старика давно уже не бывали чёткими и интенсивными.

Сначала он не обращал на него внимания, настолько, насколько это было возможно с любым физическим препятствием вроде бревна на пути. Как в любом заборе, в нём была своя щель, как раз на тропе к реке, самой краткой. Когда щель заделывали, он просто перелезал, не удивляясь себе и не ругаясь.

Девчонка стала печальней, по крайней мере, улыбалась реже, смотрела в журналы рассеянней, а на подползавшую к берегам стройку с понятным, хотя тоже не очень-то экспрессивным, налётом тревоги и растерянности. Он следил за ней, когда она следила за стройкой, но не успокаивал, потому что не знал, как, не умел и думал, что это бесполезно. Правда, зачем-то купил ей плюшевую собаку, которую всё равно пришлось хранить у него, потому что все её места для хранения были грязны и влажны, не свободны от тех, кто желал бы съесть этот плюш или использовать для гнезда и логова. Она поблагодарила горчащей усмешкой, и стало понятно, что время прощаться или придумывать.

Придумывать – это было не к старику, встать с пикетом против строительства – так оно никому не мешает, писать во все инстанции – о чём? Оно, как назло, ничему не мешало, не угрожало, не нарушало и не волновало общественность. Его бы самого не волновало, если б не.

Что до девчонки, он ведь не знал и то, может ли она переселиться в другую часть реки, может ли умереть как-то окончательно, как остальные люди, при каких условиях и хорошо это или плохо.

Поэтому он ничего не предпринимал, его остатки чувств грызли его за это, спасибо, довольно беззубо, по-стариковски, его чувства явно были дряхлее, чем он. В конце концов, жил до неё, без неё, и она до и без, и прочие тянучие стариковские очевидности.

Однажды он подошёл к ограде и увидел, что у неё появилась охрана со своим жилищем в гараже, своей собакой, своими – даже не одним – представителями.

Он перелез в другом месте, но в другой раз увидел другой такой же охранный пункт, а потом ещё один, а потом ещё, потому что стройка, как уже сказано, была знатной.

Он начинал отчаиваться, верней, остатки чувства, которое заработало в нём, были остатками отчаяния.

Она подарила ему сделанную ею пепельницу из консервной банки со дна речного, оклеенную затейливым оригами из её журналов, и это значило, что время, потому что раньше она никогда ничего не дарила ему. Он стиснул зубы, губы и стал ещё смурнее своим хмурым носом.

Потом был день, когда он не мог спокойно сидеть, ходить и работать, и за ним пришла ночь, когда не говоривший по-русски охранник прогнал его криком, а он чуть не избил охранника и теперь шёл домой с неизбытой тревогой в мышцах и неполученным чувством, какое бы получил, встреться он, как обычно, с девчонкой – что это за чувство, он, естественно, не задумывался и не знал.

Дом стоял каким он его оставил: шестиэтажным, прямоугольным в длину, чуть длиннее квадрата, с жестью на крыше, с раззявленным настежь его, старика, подъездом, со стенами, персиковыми днём и не идеально тихими, как у других домов, ночью, потому что в паре квартир на втором этаже был бордель и по ночам он как минимум урчал, как больной желудок дома. Старик смерил его взглядом снизу, прикинул, не запульнуть ли чем-либо в окно, хотя вообще такие желания для него были не то что не характерны, а попросту впервые посетили его голову, но он не отметил ни то, что впервые, ни само желание настолько, чтоб оно стало сильным и выполнилось – пусть мышцы и были б не против.

Между первым и вторым этажами его встретили лижущаяся парочка и огромная табачно-пудровая женщина, хозяйка, разумеется, борделя.

– Чё, вернулся, хрен старый? – благодушно выпустила она дымом в сумрачно-тёплое лестничное пространство. – И куда вот ты ходишь, бессонница? У меня девки уже вон пари заключили: если просто шататься – проигравшие тебе шокер вскладчину – это самое, а если к кому-то, то презики и попить. Так что колись давай. И чем это ты им так глянулся? – продолжала она, поправляя что-то в области своей раскидистой задницы, под одеждой. – Заметь, – доносилось к нему уже снизу, – ни одна не поставила, что ты жаловаться и стучать!

– Разумеется, это же надо делать ночью, – всё-таки выцедил он сквозь зубы, так, что она не слышала.

Вообще у них были мирные, почти добрососедские отношения, насколько добрососедями могут быть хозяйка борделя и человек немногословный внутри и смурной снаружи.

Он поднялся к себе, отпер дверь и положил неприкаянно свёрток куда-то во тьму. Постояв, опять взял его, не прицеливаясь и не включая свет, и побрёл в чуть более светлую кухню.

Сперва он увидел всё в слабом естественном заоконном свете: по большей части контуры, куски её кожи, выбранные этим светом, что-то перед ней на столе, потом, постояв ещё сколько-то, поставив свёрток на пол или сделав с ним что-то ещё, он не помнил, что, он пошёл в коридор, к выключателю, нажал нужную кнопку, задержался и перед ней, а потом сперва повернул голову и затем всего себя к кухне. Придя туда, он уже знал, что её волосы начали сохнуть: обычно они были хоть выжимай, теперь просто как только что вымытые, и он думал, не вредно ли это. С неё натекло воды, в коридоре, на кухне и на столе. На столе стояла яичница – жест для него от неё. Она сидела в спокойной, но выжидательной позе, как в коридоре перед врачебным кабинетом, как на вокзале, как в метро. Она шевельнулась, когда он вошёл, но не сильно, она подняла на него глаза, выжидательно же и слегка напряжённо. У неё был почти здоровый цвет кожи, которую он впервые видел при свете, начавшая сохнуть, как волосы, одежда, знакомая ему, потому что он её выбирал, слегка всё-таки выдававшие неуверенность пальцы и, кажется, готовность в мышцах, если что, встать и уйти. Как она миновала бордель? Как вообще добралась сюда?

Он не хотел есть. Он пошёл искать, во что можно переодеться, если ей нужно переодеться, а не держать себя мокрой. Она переоделась в ванной, он убрал яичницу в холодильник. Потом он достал постельное бельё, предполагая, что будет спать где-нибудь, а ей отдаст кровать, но она забрала матрас и подушку и всё остальное и затолкала их в ванну. Он не возражал, потому что не знал, как положено. И потому что всё равно бы не возражал.

Уснуть не получалось; был слышен бордель, прямо под их квартирой, иногда звуки в ванной: вода и царапание по стене, впрочем, редко, пойти в туалет он стеснялся, тот был как назло смежный с ванной, когда всё-таки не выдержал, она не спала, она сразу поняла и вышла, а он всю оставшуюся ночь чертыхался на себя за то, что не покупал освежителя (впрочем, он не вышел, пока не додумался залить в толчок хотя бы туалетный утёнок с лимонным запахом). Бельё в ванне было чуть влажным, а на полу появились его книги, хотя девчонка не производила впечатление любительницы читать. Он лежал и думал, что можно бы было сидеть вдвоём молча, всё равно оба не спали, но не вставал и не плёлся в туалет стучать туда с приглашением. К утру он благодарил Бога за старость, поскольку бессонница в старости не делала его заметно маломощней днём, как зрелого и молодого.

Он съел яичницу, умыл на кухне рожу, но она кивком головы перенаправила его для этого в ванную. Тут он заметил, что от неё не пахнет. Вообще ничем своим, только одеждой и влагой, ни мёртвым, ни живым. Не став по привычке ничего думать по этому поводу, он подумал мельком о том, есть ли Бог, которого он благодарил, она же вон существует, но и на этом надолго не задержался, всё равно такого, если ты не Кант и с ним иже, не решишь. Он пошёл на работу, не давая ей никаких указаний. Она попросила зубную щётку жестом. Никаких указаний, поскольку не знал, каких, не был уверен, что вправе давать их, ему ничего от неё не было нужно, он не знал, чего ждать от неё в доме и не ждал ничего.

В автобусе он осознал, что утро влажное и голубое, не на улице, а именно сквозь стекло осознал и подумал, что в такую погоду она бы могла гулять, ему показалось даже, что пару раз он её видел, то на качелях, то на дорожке в парке – в общем, весьма романтичные галлюцинации.