Ссыльный (СИ) - Уленгов Юрий. Страница 8

— Ерофеич, — сказал я устало. — У тебя мёртвые живых жрут, а ты все сказки баешь, да сквозняков боишься. Ладно, с домом я сам разберусь. Скажи лучше вот что — кто ночью в колокол звонил? Если б не звонарь этот, жертв было бы куда больше. Хочу поблагодарить человека.

Ерофеич посмотрел на меня как-то странно. Так смотрят, когда знают, что ответ собеседнику не понравится, а соврать совесть не позволяет.

— Дак он и звонил, — сказал тихо.

— Кто — он?

— Батюшка.

Я помолчал.

— Ты же сказал, что он помер.

— Помер, барин. Как есть помер. — Ерофеич развёл руками с видом человека, которому не верят, но который знает, что прав. — Только слышат его. То заутреню читает в церквушке, то в колокол бьёт, как давеча. Не каждую ночь — а когда беда идёт. Я уж, грешным делом, привык. Слышу колокол — значит, мертвяк лезет. Не слышу — значит, спать спокойно можно. Вернее любого караула, прости Господи.

Глаза у Ерофеича были совершенно трезвые и совершенно серьёзные. И вот это, признаться, настораживало куда больше, чем если бы он был пьян.

— Ерофеич, — сказал я. — Ты, никак, с утра на грудь принял уже?

— Да Господь с вами, барин! — тот аж отшатнулся. — С утра-то⁈ Как можно! Ещё ж даже не полдень!

— А если б полдень — можно?

Ерофеич побагровел и уставился себе под ноги. Я вздохнул.

— Ладно. Хрен с тобой и с батюшкой твоим покойным. Сказочник. Веди Гришку, проследи за мужиками. И мертвяков чтоб дожгли — эту вонь до вечера нюхать нет никакого желания. Через два часа выходим.

Ерофеич кивнул и рысцой убежал. Я посмотрел на ворону. Ворона посмотрела на меня. Мёртвый батюшка, звонящий в колокол. Бабий плач в пустом доме. Чем дольше я здесь находился, тем больше мне казалось, что мертвяки — самое обычное дело из всех, что происходят в Малом Днище.

Не деревня, а чёрт знает что, ей-богу.

* * *

В избе я закрыл дверь, сдвинул в сторону миску с кашей, которую Марфа оставила на столе, расстелил чистую тряпицу и принялся раскладывать свой арсенал.

Есть такое состояние, когда соображать лучше начинаешь, только если руки заняты.

Дядька Фома, батюшкин денщик, бывало, говаривал: «Руки при деле — башка свободна, барчук. Оружие чистишь — думаешь. Думаешь — решаешь. Решил — действуешь». Дядька Фома, старый кавказский волк с простреленным плечом и тремя пальцами на левой руке, был, пожалуй, единственным человеком, вложившим в мою непутёвую голову что-то путное. Стрелять, ездить верхом, чистить оружие и не паниковать, когда вокруг всё летит к чертям, я научился ещё до того, как во Второй кадетский попал. И всё его молитвами.

Жив ли ещё, старый чёрт? Или с батюшкой вместе сгинул? Совестно как, я ведь даже и не озаботился узнать, как об отце услышал. Скотина наблагодарная…

Первой на стол легла сабля.

Я провёл пальцем вдоль клинка — осторожно, по плоскости. Полосовая сталь, чуть изогнутая, с долом, заточенная так, что при желании можно бриться. Штучная работа, заказная — мастер подгонял баланс под мою руку, дважды перековывал гарду и ругался при этом так, что даже я, человек бывалый, узнал пару новых выражений. Гарда в итоге вышла ладная, серебром вскрытая, рукоять — акульей кожей обтянута. Куда без этого в Петербурге? Столичный дворянин без сабли с изюминкой — всё равно что гусар без усов: вроде и человек, а чего-то не хватает.

Да и службу она мне добрую не раз служила. Всё, правда, больше от недоумия, но вот вчера и на дело благое сгодилась. Серебро уже чуть потускнело, акулья кожа потёрлась, но клинок не подвёл: дюжина ударов по костям и позвонкам, а на лезвии — ни зазубрины. Буду в Петербурге — надо будет зайти ещё раз к мастеру, спасибо сказать. Да только когда я теперь в том Петербурге буду? Вложив саблю в ножны, я положил её на край стола.

Рядом лёг терцероль — пистоль дорожный, он же жилетный. Двухзарядный, капсюльный — по последней моде и слову техники. Рукоять ухватистая, стволы укорочённые — штука, сделанная для одного: стрелять в упор. Никаких украшений, никакого шику. Это штука не из тех, что на виду таскают да перед дружками бахвалятся. Оружие последнего шанса, так сказать. О таком где попало не треплются. Терцероль я вычистил и перезарядил ещё ночью, прежде чем ложиться спать. Пистоль дорожный меня тоже не раз выручал — и от людей лихих, и от мертвяков вчера вот… Я привык его всегда держать под рукой и в надлежащем порядке. Позаботишься об оружии — и оно тебе тем же ответит.

Потом я щёлкнул замками кожаного футляра.

Крышка откинулась, и в бархатных гнёздах тускло блеснули два изукрашенных резьбой да серебром дуэльных пистолета Лепажа. Я, в который раз, невольно залюбовался оружием.

Сам бы я такие себе ни в жисть позволить не смог бы — слишком уж дорогая игрушка. Капсюльные, нарезные, ореховые ложи с серебряными накладками — штучная работа парижской мастерской. Подарок одного из столичных покровителей, который, решил, что молодому повесе надлежит стреляться с надлежащим шиком. После того, правда, как на мне немало серебра заработал — в самом начале, пока за мной ещё не тянулось славы бывалого дуэлянта, против молодого наглеца охотно затевали пари. Теперь уже не поставят. Дураков нет.

Что ж, шик удался.

Я достал один из пистолетов, взвесил в руке. Пальцы обхватили рукоять — привычно, как со старым знакомым поздоровался. Ствол тускло блеснул воронением, поймав луч из окна.

Именно из этого пистолета я прострелил голову графу Завадскому на Чёрной речке, туманным петербургским утром, которое, кажется, было совсем в другой жизни. Кажется, в последнюю секунду граф понял, что допустил ошибку, вызвав меня на дуэль, но было поздно. Секунданты потом шептались, что я стрелял раньше положенного. Неправда. Я стрелял по команде. Просто был быстрее. Как и всегда, впрочем…

Я положил Лепаж на стол, рядом с ним лёг второй. Разобрал оба, протёр стволы — чистые, ни пятнышка. Собрал, зарядил. Порох, пыж, пуля, шомпол… Пальцы работали будто сами по себе. Для леса Лепажи не годились: дуэльный пистолет в чаще, где мертвяк прыгает из-за куста, полезен примерно как веер. Большие, тяжёлые, заряжать долго, таскать неудобно… Церемониальное оружие. Но знать, что они заряжены и лежат в футляре, — приятно. Как приятно знать, что где-то за облаками есть солнце, даже если ты его не видишь.

Убрав пистолеты обратно в бархатные гнёзда, я щёлкнул замком и отложил ящик в сторону.

Потянувшись, я взял кожаный футляр, осторожно, как реликвию, достал из него ружьё и положил на стол. Серьёзная штука. Ещё даже привыкнуть не успел.

Нарезной штуцер работы тульского мастера Бурдыкина. Тяжёлый, основательный, с прямым прикладом и латунной фурнитурой, сделанный не для красоты, а для убийства. Всё, что делал старик Бурдыкин, было таким: тяжёлым, надёжным и смертоносным.

Говорили, он собирает каждое ружьё по полгода и берёт за работу столько, что ювелиры завидуют. Зато его штуцера не знали осечек. Не врали. Мне пришлось отвалить ещё больше — потому что заказ делался не под меня и пришлось его перекупать. Сразу перед отъездом, примерно понимая, куда мне доведётся ехать. Охоту я никогда не любил — в качестве развлечения предпочитал другие способы убить время — но, зная про обстановку в Псковской губернии, не поскупился. И сейчас, держа ружьё в руках, радовался этому решению как мало чему в жизни.

Я приложил приклад к плечу, прицелился в тёмное пятно на стене. Щека легла на дерево, глаз нашёл мушку. Двести шагов — пуля в пятак. Сто — в копейку. Тяжёлый, надёжный и основательный, как верный друг за плечом.

Проверил ствол — чистый, нарезы чёткие, я его ещё в дороге обихаживал, от скуки, — зарядил не торопясь: мерка пороха, пропускной пыж, пуля в промасленном пластыре — нарезное оружие суеты не терпит. Шомполом вогнал до щелчка. Капсюль. Полувзвод. Закончив с ружьём, прислонил его к стене и оглядел свой арсенал.

Сабля, терцероль, два Лепажа, штуцер. Для одного человека — хоть на маленькую войну. Для деревни, осаждённой мертвяками, — курам на смех. Но сильно больше, чем-то, что имелось на руках у населения…