Укалегон - Рагозин Дмитрий Георгиевич. Страница 2

А я не мог взять в толк, что ей могло нравиться в этих залах, украшенных нелепыми колоннами, в этих лестницах со статуями из раскрашенного гипса, самые выразительные из которых уже упали и лежали на ступенях отдельными членами.

«Я с детства мечтала о таком доме. Ты хочешь разрушить мою мечту?»

Умей я строить своими руками, дом был бы похож на жестянку из-под сардин, набитую окурками, огрызками, пучками волос и прочей поэтической дрянью. Правда, в таком доме можно было бы передвигаться только ползком и переговариваться отрывистыми восклицаниями. Короче говоря, умей я строить, я бы построил дом, в котором невозможно жить!

В новый дом меня ввела слоеная дама с подбородком-гармошкой, плодово-плодово-овощнойгрудью искусственного происхождения, обморочно узкой талией и томным сиянием в близоруких глазах — короче, агент по недвижимости. Цок ее подкованных каблуков до сих пор отдается у меня в мозгу и даже на сердце. Она особенно напирала на толщину стен и безотказность канализации. Так и сказала: безотказность, — быть может надеясь, что я ухвачусь за неизбежную в ее лице ассоциацию. Она щебетала без умолку, умело направляя мое внимание на то, что считала достоинством дома, уводя от провалов и выпирающих углов. О прежнем владельце говорила уклончиво. Мне даже почудилось, что ее связывало с ним что-то большее, нежели деловые отношения. Слишком близко она принимала все, что касалось дома, слишком усердно набивала цену какой-нибудь трухлявой тахте или пыльному шкафу, чтобы списать это на профессиональную добросовестность. Мы шли по гулким, пустынным залам. «Обратите внимание на столик ручной работы, а эти часы — других таких вы нигде не найдете!» Казалось, ее цель не столько всучить мне ничего не стоящий дом, сколько заманить в это извилистое, чуждым рассудком устроенное логово, отрезав пути назад. В ее жестах, в ее телодвижениях все яснее сказывалась уверенность в моей беспомощности. Духи сладко мешались с испариной. Язык влажно сновал меж напомаженных губ, когда она вдруг умолкала. Мы зашли в маленькую, бедно обставленную кухню. Запыхавшись, она опустилась на табурет возле газовой плиты, раздвинув толстые ноги — в видах вентиляции. Пудра сползала по щекам. Посмотрела на меня с укором. Мне стало совестно, неловко, стыдно. Замучил несчастную женщину. Какого рожна мне надо? Разве дом не предел мечтаний? Но когда я сказал, что согласен на все условия, ее лицо, которое так и подмывало назвать подметным, не выразило радости. Напротив, она неожиданно разрыдалась. Может быть, ей хотелось продолжать уговоры и она не ожидала, что я так легко сдамся? Или, вновь и вновь показывая дом покупателям, она настолько сжилась с этими комнатами, что отчасти уже считала их своими, полагала себя от них неотделимой, и теперь, когда у них появился новый владелец, испытывала чувство незаслуженной потери? Хотелось ее утешить, но как? С какой стороны? Не мог же я в самом деле воспользоваться ее безотказностью!

Несмотря на наличие состоятельного тестя, покупка дома поглотила все мои сбережения. Немалые, оплаченные потом и кровью, даром что чужим, чужой: все мы на одно лицо и с одним приводным ремнем." И даже не думайте спорить со мной на эту тему, эта тема приводит меня в ярость. Пришлось влезть в долги. Я постарался по справедливости распределить их по всем своим приятелям и приятельницам, коих ровно легион, сведя индивидуальный взнос к незначительной, едва ли не мнимой сумме. Будучи человеком от природы совестливым, я оставлял шутливые расписки с обещанием выплатить долг, когда меня вконец замучают угрызения. Знал же, что запись надежнее стирается из памяти, чем устное обещание.

Не сразу до меня стали доходить слухи, что некто, скрывшись под псевдонимом Семирамидов, псевдонимом, столь исчерпывающе обличающим характер своего носителя, что делает излишним подлинное имя, скупает мои долговые обязательства. Первым проговорился Гена Генин. Однажды я одолжил мелочь, высыпавшуюся из него, когда он, уже изрядно набравшись, расплачивался в сомнительном заведении за услуги, которых не получил. Я не поленился и собрал раскатившиеся по полу монеты. Гена был пьян и следил за тем, как я ползаю между столами и ногами, с искренним изумлением. Я объяснил ему ситуацию и, несмотря на бурные протесты с его стороны, расписался окурком на салфетке. И вот теперь, рассказывал он мне, сидя все в том же сомнительном заведении, к нему обратился некто, скрывшийся под псевдонимом, с предложением купить салфетку.

«Как он выглядел?»

«Ничего особенного — высокий, худой, маленькая птичья головка, длинные узловатые пальцы с желтыми когтями…»

«И ты продал?»

«Конечно. Он не торгуясь предложил столько, что было бы безумием отказать. Признаться, я не сразу понял, о каком таком долговом обязательстве идет речь, и с трудом нашел чудом уцелевшие обрывки в кармане моих старых штанов…»

«Спасибо, Гена, — сказал я, — ты настоящий друг!»

«Да ладно тебе, — отмахнулся он. — Сущие пустяки».

3

С первых дней в новом доме всего более досаждало мне то, что, пользуясь открывшимся пространством, к нам стали чуть ли не ежедневно запросто являться малознакомые и вовсе незнакомые личности. Одни считали излишним представляться, другие вели себя как старые знакомые. И если я возмущался, Клара смотрела на меня с брезгливым недоумением, как на человека, который безнадежно отстал от жизни, не понимает духа времени, ведет себя как жалкая, сытая одиночеством посредственность. Среди гостей попадались забавные типы, надо признать. Но даже те, с кем я был не прочь провести вечер, изводили меня своей необязательностью. Они возникали слишком рано или слишком поздно, когда я был занят, когда клонило ко сну. «Эти проходимцы никогда не приходят вовремя!» — возмущался я, но Клара только пожимала голыми плечами и, напоследок заглянув в овальное зеркало, забивалась в постель, окукливаясь.

Просыпаясь ночью, я надевал халат и шел, переступая через устроившихся в коридоре гостей, в свой кабинет, сверить цитату или вписать в черновик фразу, которая казалась необычайно важной и убедительной. На следующий день написанное уже не казалось таким важным и совсем не убеждало, но предавать огню я не решаюсь даже свои школьные тетради. Перевязанные в стопки, они прозябают на чердаке, вместе с велосипедом, мячом, рыцарскими доспехами и целым ворохом старых платьев Клары, в горошек, в полоску, в клеточку. Так же как я не могу сжечь собственноручно измаранную бумагу, она не решается выкинуть ничего из того, что когда-то носила.

Первым делом Клара сменила в доме все источники света. Раз и навсегда доверившись ее душе, ее телу, я не возражал. Входя втемную залу и нашаривая выключатель, я никогда не знал, какой меня ждет сюрприз над головой: пылающий замок, пламенная шевелюра, летучий голландец с огнями святого Эльма, хоровод факельщиков или взлелеянная разнузданным стеклодувом гроздь амуров, прыскающих желтоватым светом. Я был готов поверить в самую безотрадную чушь, в нелепую и унизительную сцену, лишь бы в ней нашлось место для меня, пусть на вторых ролях, пусть в неприглядном виде, пусть без слов. Помню, что в этой комнате раньше сияла подвешенная на цепях чаша. Что с ней стало? Неужели ее просто выкинули, отправили в утиль? Еще месяц назад в доме ошивался один тип: появлялся рано утром, оставался обедать, уходил, когда все уже спали. Низенький такой, неприметный. Всё обнюхивал, стучал пальчиком по статуям, по вазам, в вещах, сказал, его интересует резонанс, скреб ногтем картины, поглаживал обивку. Однажды я застал его, когда, встав на стул, он перебирал подвески люстры: «Вы только послушайте, да в ней же целая опера. Валькирии! Паяцы! Хованщина!»

Мне не хватает нашей прежней квартиры, ее запахов, звуков, не хватает того, что в ней упиралось. Да, там было тесно, неудобно. Напротив дымила фабрика, в зарешеченных окнах которой в обеденный перерыв мелькали раскосые лица. Слева за стеной играли на трубе, справа бил барабан. Клара пряталась в ванную и гремела тазами. Я делал вид, что не вижу ее и не слышу. Когда мы соединялись, звонил телефон. На тарелке издыхала вареная курица, к которой боялись притронуться. И эти волосы в супе, на обмылке, между страницами Достоевского… Только это и запоминается, прочее благополучно сходит на нет. Клара кричала «С меня хватит!» чаще, чем я приходил с повинной. Случалось, я швырял ее платье на пол и топтал, топтал, проклиная жизнь, а она потом надевала его со словами: «Пусть люди видят, как ты со мной обращаешься!» Ссоры заканчивались быстро, им негде было развернуться. Нас спасали недуги, сны, протечки. Друзья наведывались по очереди, терпеливо выжидая на лестнице, когда освободится место, а если вдруг по недоразумению в квартиру вваливались больше пяти человек, я зашторивал окна и гасил свет, так было проще всем разместиться. Я ловил себя на мысли, что в этой квартире мы, пожалуй, избежим старости, смерти, настолько все в ней было заведено и не нуждалось в стороннем вмешательстве. Я не допускал, что одна и та же вещь может быть той же самой. Роза есть роза, повторял я как сумасшедший. Клара мерила меня взглядом и молчанием. Я упорствовал, искал, как яснее выразиться. И не мог избавиться от назойливой веревки, переползавшей из кухни в шкаф, из шкафа в кровать. Повеситься? Но кто поймет? Кто оценит? Приятно вспомнить о том, что ушло безвозвратно безропотно. Жизнь настаивается. Я мог бы веками лежать неподвижно, глядя на облупившийся потолок, но даже женское терпение сякнет. Преодолев себя, я отправился на поиски дома, который бы напоминал ее идею дома. Нашел. Но добром это не кончится, помяните мое слово, и еще надо сказать спасибо, что та, извиняюсь, халупа, в которую мы триумфально вселились, в первый же день не съела нас с потрохами, поперхнулась…