Клад - Маслюков Валентин Сергеевич. Страница 41
Где-то Юлий успел изрезать ладонь, но боль эта мешалась с ломотой в ногах, перебивалась лихорадочным ознобом – Юлий пробирался, не чуя под собой матерой земли. Все колыхалось и чавкало, на удобные кочки тоже не приходилось рассчитывать – ладно бы сапоги не потерять. Там разберемся, на близком уже берегу, – с порезанными руками, с леденящей одеждой и залитыми водой сапогами. Юлий терпел шаг за шагом.
А провалился внезапно. Правая нога ухнула вся – так резко, будто Юлий сломался. Обвалился в грязную жижу, что ударила в рот и в нос, ослеп и судорожным шлепком руки залепил глаза еще больше. Барахтаясь вслепую с похолодевшим от испуга сердцем, Юлий почувствовал, как кто-то хватает его за ноги: притопит, играючи, и отпустит. Юлий забился, молотя ногами, судорожно закашлял тиной, цапнул клок травы, и хоть трава эта вся провалилась вниз, начал проламываться сквозь растительность, как сквозь рыхлый лед. И так прополз или проплыл расстояние в несколько локтей, когда удалось зацепиться за нечто существенное. Наконец, выбрался он на залитое студеной жижей хлипкое мочало трав, где можно было лежать, провалившись всем телом в грязь.
За спиной насмешливо чмокнуло; Юлий оглянулся и приметил плавающий далеко шест. В ту сторону нечего было и соваться. Ползком, не решаясь подняться, Юлий двинулся к ближнему берегу. Который был остров. Спасительная его тюрьма.
Он достиг суши засветло, в первых сумерках, но измучился так, что не мерянный час валялся в изнеможении среди кустов. А когда оказался жив, и побрел, запинаясь через шаг, то не нашел из лесу выхода, сколько ни тыкался среди толстых елей, и в кромешной уже тьме свалился в яму.
Потом он свалился в ту же яму повторно и тем исчерпал свою волю к сопротивлению. Зарылся в песок между корней, песок, на счастье, сухой, и здесь тянул бредовую ночь, то просыпаясь от озноба, то впадая в жаркую мучительную дурноту – ни явь, ни сон.
…Меж черных стволов мелькнул лихорадочный огонь, он приближался, приходили в движение тени, они появлялись на земле и прослеживались в желтом тумане среди тяжелых ветвей ельника. Юлий оставался равнодушен, пока не распознал на краю овражка человеческий образ. Нарисованную одной тушью тень, которая походила на старого монаха в долгополой рясе. Приподняв фонарь, человек этот или тот, кто выдавал себя за человека, озирался.
– Вот незадача! – сказала тень, сокрушенно крякнув.
Наверное, Юлий заворочался, пытаясь привлечь к себе внимание или наоборот – глубже зарыться в песок. Он сделал и то и другое: зашевелился, чтобы привлечь, но молчал, чтобы спрятаться.
Искаженные изменчивым светом, взору его открылись запавшие щеки, тонкий проваленный рот. И глаза – нисколько не помутневшие, как это бывает у мертвеца. Юлий зажмурился, и слуха его коснулось дыхание звуков.
– Са агарох теа, Юлий! – близко-близко пробормотала тень.
Потом было сверкающее в слюдяных оконницах солнце. Юлий повел взглядом, вспоминая, что значит сей просторный чертог с низким, расписанным красками потолком… И узнал вчерашнего монаха перед отставленным несколько от окна столом. Монах рассеянно оглянулся и вернулся к своему занятию – продолжал писать, часто и как-то неразборчиво, с лихорадочной неточностью макая лебяжье перо в чернильницу.
Одетый в долгую невыразительного смурого цвета рясу, старик, может статься, и не был на деле монахом. На голове у него сидел не клобук или скуфья, обычный признак священнического чина, а простая низкая шапочка, излюбленный убор судейских, приказных и разной ученой братии, известной в народе под общим именем начетчики. Шапочка с опущенными короткими ушами совершенно скрывала волосы, отчего голова начетчика еще больше напоминала обтянутый сухой кожей череп. Имевший лишь то преимущество перед голой костью, что густо кустились брови и посверкивали глаза.
Ученый? Заваленный книгами стол, свидетельствовал, что это так. И еще особый склад изможденного думами лица. Бремя учености давило узкие плечи начетчика, и время от времени он привычно подергивался, словно желая поправить некие невидимые лямки. Потом снова склонялся к столу, поспевая рукою за беспокойной мыслью. И с непонятным ожесточением бросал перо, хватался за книги, ни одна из которых его не удовлетворяла, если судить по брезгливой складке тонких сухих губ.
С растущим восхищением глядел Юлий на разбросанные по столу груды учености и на старого человека, нельзя сказать, чтобы вовсе ему не знакомого. В болезненных полуснах мнились темные руки, что переворачивали его в теплой воде… руки, которые он, кажется, пытался поцеловать… И неизвестно кем сказанное: полно, мальчик, полно! Постель… И расписной потолок… Все это было. В этой палате большого дома Юлий бывал не раз, так же как и во всех других помещениях заброшенного города. Только никогда здесь не было человека. И книг. И этот ковер на полу – откуда?…
И все прежде бывшее – долгое-долгое одиночество, казалось не бывшим, потому что нельзя было совместить знакомую палату и человека. Человек был действительней, осязаемей, чем хранившая пустоту одиночества память Юлия.
Начетчик вскочил, отшвырнул стул – так яростно, что можно было ожидать и других следствий сокрушительного порыва, кроме опрокинувшегося стула. Но остался у стола, вперив в рукопись взор. А когда оглянулся, словно бы задыхаясь под наплывом мыслей, встретился глазами с мальчиком, который приподнялся, выпростав из-под одеяла руки. И должно быть не выделил Юлия среди других предметов обстановки – отвернулся. Снова пытался он усесться, а, не обнаружив под собой стула, не упал, как можно было ожидать, – опустился на колено и, схвативши перо, продолжал писать, упираясь в столешницу грудью. Счастливое возбуждение заставило его порозоветь, на губах зазмеилось подобие улыбки, начетчик хмыкал – с каким-то снисходительным превосходством к представшему ему между строк противнику. Встретив же возражение, он поднимал брови, а потом, отставив руку с пером, выписывал им в воздухе хищные круги.
Юлий кашлянул.
И получил в ответ невразумительный, поспешный взгляд.
Тогда он промолвил, ощущая сухость в горле:
– Простите. Ведь вас зовут… э…
– Дремотаху! – огрызнулся начетчик, мельком оглянувшись.
Оробевший Юлий притих, не желая с первых же слов знакомства ссориться с едва только обретенным товарищем.
Ставши на колени перед столом, старик запальчиво писал, пока не остановило его неожиданное крушение: от яростного, слишком поспешного, несоразмерного нажима перо брызнуло и расщепилось. И это не столь уж основательное происшествие повергло начетчика в необыкновенное изумление. Он замер, словно прохваченный столбняком…
– Дремотаху! – позвал Юлий. – Что такое, Дремотаху?
Поскольку начетчик не отвечал, он решился выскользнуть из постели и, подойдя к старику, глянул через плечо на исписанные торопливыми бегущими каракулями листы. Невнятные и неряшливые, как бред безумного, строки. Невозможно было понять ни слова.
С лавки у оконного простенка бесстрастно, но внимательно глядел рыжий с белыми полосами кот.
И разбросанные по столу книги, все без исключения, были написаны на неизвестных Юлию языках.
– Дремотаху, – робко молвил Юлий, придерживаясь от слабости за стол, – не убивайтесь так, Дремотаху! Подумаешь перо!
– Са Новотор Шала, – с глубоким сердечным вздохом отвечал старик.
– Как-как?
– Меа номине Новотор Шала.
– Ничего не понял. Не понял, – с каким-то душевным трепетом прошептал Юлий.
Но и старик не желал понимать, всматриваясь в Юлия так, словно звуки доброй слованской речи были ему в диковину. Потом лицо его осветилось мыслью. Ага! – вскинул он палец, и поднялся, чтобы отыскать среди бумаг голубой, запечатанный пятью печатями красного воска пакет. На лицевой стороне жестким мелким почерком с угловатыми раздельно стоящими буквами значилось имя получателя: «Удельное владение Долгий остров, наследнику престола благоверному княжичу Юлию».
Юлий торопливо взломал печати. На большом желтом листе, ровно исписанном тем же примечательным почерком, он сразу же обнаружил коротенькую, без лишних уточнений подпись: Милица.