От слова «худо» - Рахманина Ксения. Страница 5

Во дворе школы, у спортплощадки, стояли старшеклассники. Десятый класс, кажется. Мальчики в спортивных штанах, с сигаретами, которые курили, прикрываясь от ветра ладонями. Обычная картина.

– Ну и что? – не поняла я.

– Как что?! – Катька округлила глаза. – Димка Сергеев! Видишь, вон тот, в синей куртке? Он такой красивый! Я вчера с ним в коридоре столкнулась, и он улыбнулся! Прямо мне улыбнулся, представляешь?

Остальные девочки загалдели, подхватывая:

– Да он всем улыбается!

– Нет, на меня он по-особенному посмотрел!

– А по-моему, он на Ольгу Викторовну запал, нашу новую учительницу по литературе!

– Да ладно, она же старая!

– Ей двадцать пять, дура! Это не старая!

Они смеялись, толкались, и в их голосах было что-то лихорадочное, возбуждённое. Я стояла рядом и смотрела на этого Димку Сергеева. Высокий, светлые волосы, спортивная фигура. Ничего особенного. Обычный мальчишка, каких десятки в школе.

– Лена, а тебе кто нравится? – вдруг спросила Тимашевская, поворачиваясь ко мне.

– Никто, – ответила я честно.

– Как никто?! – она захохотала. – Да ты что, слепая? У нас столько красавчиков в школе!

– Не знаю. Не замечала.

– А Макс Соболев? – встрял другой голос. – Тебе что, Макс не нравится? Он же на тебя смотрит!

Макс Соболев сидел со мной за одной партой на алгебре. Молчаливый, немного неуклюжий, носил очки с толстыми линзами. Иногда давал списывать домашнюю работу, не требуя ничего взамен.

– Смотрит? – переспросила я.

– Ну да! Все видят! Ты что, правда не замечаешь?

Я пожала плечами. Нет, не замечала. Потому что не смотрела на людей так. Для меня они были... как сказать... композицией. Набором линий, цветов, светотеней. Макс Соболев был интересен мне своими руками – длинными, тонкими пальцами, которыми он вертел ручку на уроке. Я рисовала эти руки в блокноте, пытаясь поймать движение. Но чтобы он мне нравился? В том смысле, в каком говорили эти девочки? Нет.

– Ты странная, – сказала Катька, разглядывая меня с любопытством. – Вообще странная. Всё рисуешь да рисуешь. Тебе вообще что-нибудь интересно, кроме этих твоих каракулей?

– Мне интересна живопись, – ответила я спокойно.

– Живопись, – передразнила она. – Подумаешь. А жизнь? Жизнь тебе неинтересна?

Я посмотрела на неё – на круглое лицо с веснушками, на блестящие от возбуждения глаза, на руки, которыми она размахивала, объясняя что-то. И вдруг увидела. Увидела, как можно было бы её нарисовать: в тёплых оттенках, с акцентом на этом румянце, на жестах. Живую, эмоциональную, такую понятную.

– Стой, – сказала я и достала из кармана блокнот.

– Что?

– Не двигайся. Вот так. Как стояла.

Я начала рисовать, быстрыми штрихами. Овал лица, глаза, нос, губы. Взмах руки. Складки на кофте. Девочки вокруг притихли, наблюдая.

– Ты что делаешь? – спросила Катька, но в голосе уже не было насмешки. Только любопытство.

– Рисую тебя.

Три минуты. Может, пять. Я оторвала лист и протянула ей.

Катька взяла, посмотрела, и лицо у неё изменилось. Исчезла дурашливая улыбка, глаза стали серьёзными.

– Это... это я?

– Ты.

– Я так не выгляжу.

– Выглядишь.

Она ещё раз посмотрела на набросок, потом на меня, потом снова на набросок. Остальные девочки столпились вокруг неё, разглядывая.

– Господи, Катька, ты прямо как настоящая! – ахнула кто-то.

– А мне нарисуешь? – попросила другая.

– И мне!

– И мне тоже!

Я убрала блокнот в карман.

– На уроках, – сказала я. – Если будет время.

Они расступились, давая мне пройти, и я пошла в библиотеку, чувствуя на себе взгляды. Не насмешливые, как раньше. Другие, с интересом. Может, даже с уважением.

Но Катька не ошиблась. Я действительно была странной. Потому что там, где они видели красивых мальчиков и первую влюблённость, я видела только линии и цвета. Там, где они мечтали о свиданиях и поцелуях, я мечтала о новых красках и большом холсте.

***

В тот вечер мать вернулась с работы раньше обычного. Я сидела за столом и как всегда рисовала – акварелью, на листе ватмана, который выпросила у учительницы. Рисовала вновь вид из окна, но с другого угла зрения: серый двор-колодец, чёрные ветви деревьев на фоне жёлтого света из соседних окон. Мрачно, но красиво. Во всяком случае, мне так казалось.

Мать вошла, скинула туфли, повесила плащ. Подошла, посмотрела через моё плечо.

– Опять? – в голосе её было раздражение.

– Я рисую, – ответила я, не отрываясь от листа.

– Вижу, что рисуешь. – Она прошла на кухню, налила себе чаю, вернулась. – Лена, нам надо поговорить.

Я отложила кисть. Когда мать говорила таким тоном, спорить было бесполезно.

– О чём?

– О твоём будущем.

Я молча ждала продолжения.

– Тебе уже тринадцать. Чуть меньше, чем через пять лет – выпускной. Надо думать, куда поступать, на кого учиться. – Она села напротив, обхватила чашку руками. – Я поговорила с Валентиной Сергеевной из регистратуры. Она сказала, что в медицинское училище можно попробовать. Или в педагогический. На учительницу начальных классов, например. Хорошая профессия, стабильная.

– Я хочу учиться на художника, – сказала я.

Мать замерла с чашкой у губ.

– Что?

– Я хочу поступить в художественную школу. А потом – в институт. На художника.

– Лена... – она поставила чашку на стол, медленно, словно боялась расплескать. – Ты понимаешь, что говоришь?

– Понимаю.

– Художники нищими живут! Ты хочешь всю жизнь перебиваться с хлеба на воду? Рисовать портреты на улице за копейки?

– Не все художники нищие.

– Все, кто не гении. А гениев единицы. – Она наклонилась ко мне, глядя прямо в глаза. – Лена, я не хочу, чтобы ты мучилась. Я хочу, чтобы у тебя была нормальная жизнь. Работа, зарплата, семья, дети. Понимаешь? Нормальная жизнь.

– Ну, это ты хочешь… А что, если я не хочу нормальную? – тихо спросила я.

Мать откинулась на спинку стула, и лицо её стало жёстким, закрытым.

– Не хочешь нормальную, – повторила она. – Ну конечно. Ты же у нас особенная. Не такая, как все.

В её голосе была ирония, которая резала больнее крика.

– Мама...

– Нет, Лена. Я не буду тебя поддерживать в этом. Не буду смотреть, как ты губишь свою жизнь из-за детской блажи. Рисуй сколько хочешь дома, в свободное время. Но учиться ты пойдёшь на что-то нормальное. На то, что даст тебе профессию.

– А если я не хочу?

– Тогда сама решай, – она встала, забрала чашку. – Но помни: я тебя предупреждала.

Она ушла на кухню, и я осталась сидеть за столом с недорисованным видом из окна. Акварель начала подсыхать, цвета тускнели. Надо было смочить, продолжить, иначе всё испортится.

Но мои руки отчего-то дрожали. В груди было что-то тяжёлое, душное, словно я проглотила камень.

Нормальная жизнь. Работа, зарплата, семья, дети.

Но и правда я не хотела такую, нормальную. Я хотела краски и холсты, мастерскую с большими окнами, где свет льётся потоками и можно рисовать с утра до ночи. Хотела жить в мире, где цвета важнее слов, а линии – важнее людей.

Это эгоизм? Наверное.

Вечером, когда отец вернулся с работы, я ждала, что мать расскажет ему о разговоре. Но она молчала. Ужинали втроём, и было тихо, неловко. Мать ела, не поднимая глаз. Отец читал газету, одной рукой поднося ложку ко рту. Я сидела и толкала вилкой макароны по тарелке, не в силах проглотить ни кусочка.

– Что-то случилось? – вдруг спросил отец, оторвавшись от газеты.

– Нет, – быстро ответила мать. – Всё в порядке.

Отец бросил несколько быстрых взглядов то на меня, то на неё. Он чувствовал, что что-то не так, но не стал настаивать, расспрашивать подробности. Он вообще никогда не настаивал: то ли не хотел нарваться на гнев матери и остаться крайним, то ли просто устал и сил выслушивать о проблемах в семье уже не было. Он просто возвращался к газете, и разговор закрывался сам собой.