А у них была страсть - Медведева Наталия Георгиевна. Страница 14
А вы вот какой-то полубастард. Я тоже. У мамы интуитивная тяга была к искусству и ничего больше. Писатель придумал лозунг: «Да здравствуют гении в первом поколении, а не посредственности с громкими фамилиями!» Какой крепкий у вас гашиш! Или вы очень много кладете?
– Да, на меня тоже что-то подействовало… Рюмашку водки хотите? Или вам не надо? – Художник подошел к холодильнику.
Он всегда так выпивал. В течение дня подходил к холодильнику, плескал в рюмочку ледяной водки, опрокидывал и обратно, в незакрытый холодильник бутыль ставил. Женщина не стала пить залпом, подносила рюмку к губам и потом облизывала губы.
– Ну а что, может, вам действительно поехать в Ленинград. Тут совершенно нечего делать. Могила, бля. Еще война начнется. Вообще мертвое дело. Особенно для меня. Кто будет покупать картины? Я потратил на телефон, моей красавице звоня… На пятнадцать тысяч пришел счет. Любовь, бля… Питер действует. Вы тогда приехали как охуевшая. Стихи такие жуткие написали, книгу… Вам надо что-то жуткое ведь…
– Он не связывает мою жизнь с творчеством. Он не понимает, что я могу страдать из-за того, что он писатель давно, а я недавно. Он иногда как дубина. Стихи я прихожу вам читать. Он не любит мои стихи.
– Ну, дорогуша, я вообще этого не понимаю. Как можно сказать человеку, который пишет стихи, что вам они не нравятся?! Это вообще для меня… Это же стихи! Святое дело.
– Ну, это тоже глупо. Надо же, чтобы кто-то оценку давал. Критерий какой-то устанавливал бы.
– А кто они такие?!
– Критики, им Бог велел.
– А мне Бог велел писать стихи!
– Ну вы и пишите: «Ой луна, луна и небо синее. Черное! С блестящею звездой!» Я очень долго объясняла Писателю – он прямо поражен был, хохотал потом, – что вот вы, мол, посмотрели на небо и видите: синее. А потом пригляделись – и бац! – нет, не синее, а черное! Поэтому и вскрикиваете…
– Вы смеетесь надо мной…
– Вовсе нет. Кто бы мои так стихи разбирал… Хотите прочту, я написала…
– Во-о-о! Давайте мне стишок прочтите. А то что это все, разговоры…
Женщина выпила водки и стала читать голосом, в невесомости повисшим:
Художник вдруг заплакал. Они, видимо, накурились-таки. Легко поддавались всяким лирическим разложениям. Они вместе поплакали немного, потом Женщина рассмеялась:
– Охуеть можно. Вот мы с вами накурились… Вилли, что же делать?
– Напишите мне в тетрадку стих… Что делать… Не знаю, бля. Вы сумасшедшая, конечно. – Он опять пошел к холодильнику. – Отправим вас в Ленинград. Соберем вам денег… А что вы будете делать здесь одна? Если уйдете? Где вы будете жить? Вам же нужен угол свой – писать, жить… Это же ваш платит за квартиру. Идти опять петь в кабак… Это ночное болото…
Он громко открывал двери. Он всегда громко их открывал, возвращаясь откуда-то, чтобы она слышала. И она проглотила последние слова песни, что пела сидя за фоно. Встала и открыла дверь в прихожую. И сердце, желудок, мышцы лица ее стучали – бам! бам! бам! бам! Когда она встречала его после долгого отсутствия, то первое, что бросалось ей в глаза в нем, – небольшой рост и седина, то есть то, что он совсем седой почти. «Придет маленький человек с большой сумкой на плече…» – в этой ее записи была карикатурность, но в первые минуты он действительно был небольшого роста.
Они обнялись. Она его обнимала с радостью, и – «бам! бам! бам!» – уже было спокойней.
– Я уж думала, что ты не придешь. То есть что приедешь, но не придешь сюда…
– Испугалась, крокодил?!
Да, уже все у нее было и даже прозвище «крокодил». И Критик бы выругался «блядь», как он выругался, узнав, что, оказывается, когда они познакомились, Женщина и Писатель смотрели фильм «Ночной портье». Женщина плакала, и это был уже их фильм. И Критик принадлежал к числу тех, что «плачут» на «Ночном портье». А остальная часть населения, те, что бьют билетерш и кричат: «Зачем нам показывают такую гадость?!» – или устраивают в Бруклине демонстрации протеста, не заслуживают жить. Так считала Оленька Хрусталева, из волны новых критиков. И вот крокодил фотографа Хельмута Ньютона висел на стене, и она была «крокодилом». Но вообще-то, если пойти еще дальше, то и крокодилом ее уже называл кто-то, до Писателя… ах.
Писатель был в красной «тишотке». Он всегда привозил их из Штатов – страна дешевых «тишорт» и десятидолларовых джинсов не менялась. «Там до сих пор можно что-то купить за доллар девяносто девять. Помнишь, там цены всегда с девяткой на конце?..» Он купил там черные узкие джинсы и еще всякую одежду негров из Центрального парка: раперов, хулиганов, бездельников и мелких жуликов. «Саддам, следи за моими губами!» было напечатано на одной майке с Бушем, протягивающим Саддаму средний палец. И еще была майка с надписью «1991 Нью-Йорк». И за пособием по безработице там люди ездили на своих автомобилях. Для советских работающих людей это было непостижимо.
Писатель был как-то менее обычного воодушевлен поездкой. Обычно Америка его возбуждала. Америка была его третьей молодостью. Потому что сначала был родной город, потом побег в Москву и потом Нью-Йорк. А четвертой молодостью был Париж. Сколько ему привалило в жизни! Но у Женщины тоже было почти четыре молодости. Ленинград, который она никогда не называла Питером, потому что опоздала к шестидесятым годам, потом Москва тоже была – хоть и краешком глаза, но была, потом Лос-Анджелесский фривей был – так она себя и помнила там, всегда в машине, всегда куда-то едет – и теперь вот, Париж. Эта схожесть их передвижений по глобусу была в тягость Женщине.
– В центре живут организованные банды нищих. В гигантских контейнерах брезентовых, для тканей, это же район оптовиков. Они там жгут костры в металлических баках. Жуткое зрелище. И в Вашингтоне. Такие серьезные нищие.
Как в фильме «Бегущий по лезвию бритвы».
Они пошли обменять доллары Писателя и купить еды. «Что я буду делать в Ленинграде?» – спросила Женщина Критика, и тот ответил: «То же что и здесь».
Имея в виду: жить. Она его почему-то не спросила, а кто будет платить за квартиру. Потому что здесь платил Писатель. У Женщины были деньги для себя. То есть так вот заведено у них было – Женщина зарабатывает и тратит на свои нужды. Потому что не хватило бы все равно на квартиру и еду. Свои нужды, правда, включали в себя и врачей, и стирку, и химчистку, и сигареты, и пирожные, и метро, и копии, копии, копии, и бумагу, и колготки, колготки, колготки… Она умудрилась истратить на маму одиннадцать тысяч. «Мама, может, первый и последний раз в Париже», – подумала она. А что через полтора месяца она влюбится и надо будет уходить, она не подумала.
– Нагрузка, конечно, американская. В пять утра подъем, завтрак, потому что в семь уже самолет… Правда, лимузины.
Женщина сидела, слушала и думала: «Что же ему сказать? Как ему сказать?» А Критик где-то лежал в «оспах» и с температурой. Женщина вставала из-за стола и чувствовала, как она становится все меньше ростом, а Писатель все больше. Она поглядывала на свои полки у письменного стола – и все на них было без изменения, будто не были они уже голыми, страшно нагими, будто она никогда не собирала свои вещи.
– Ничего не спалила, я вижу, на первый взгляд… – Писатель погладил ее по волосам. – Я рад, что вернулся.