Рейс Москва – Париж - Рождественская Екатерина Робертовна. Страница 2
Сочная и живая, без костлявости и возрастных признаков усталости, Валентина была добра, напориста и очень танцевальна от природы. Она пританцовывала при любой возможности: когда мыла полы – вокруг швабры, когда готовила кашку – около кастрюли, или просто била незатейливую чечетку в ожидании лифта, чем Лидку как бывшую балерину и подкупила.
Была она вроде как всем подходяща, но имела одну странность, которая вскрылась чуть позже. То ли это была ее необъяснимая страсть, то ли откровенная глупость, хоть вроде как и мелочь, но она обожала покупать вещи в переходе у таких же, собственно, бабушек, как и она сама. Набирала всякого барахла, словно кто-то ее заставлял, потом приходила домой, осознавала, что в очередной раз дура, и жутко расстраивалась. Но при этом прям не могла пройти мимо. То ли из жалости к этим бабушкам, то ли в знак поддержки, то ли еще по другим своим понятиям. Это был ее какой-то абсолютно необъяснимый ритуал. Ее, естественно, частенько надували и подсовывали полное говно. Какие-нибудь просроченные таблетки от головной боли, например (а у Валентины голова никогда не болела!) – таблетки! в переходе! с рук! Уму непостижимо! Но нет, Валентина, хоть и расстроилась тогда, что просроченные (в переходе сослепу не разглядела на коробочке мелкие цифры), но сказала, что купила их у женщины с честными глазами (это она разглядела). Честные глаза, по словам Валентины, были у всех бабушек во всех переходах! Они – и бабушки, и глаза – приманивали Валентину своей порядочностью и жалобностью. В другой раз она принесла из перехода теплые домашние тапочки с аппликацией – на каждом по ежику с мухомором на спинке. И снова их продавала женщина с честными глазами. Красивые, вроде как и сделанные хорошо – ручная работа, похвасталась хозяйка. И не особо дорогие. Но, как дома выяснилось, разного размера – одна тапка валентиновского сорокового, другая – тридцать восьмого. Мерить в переходе не хотелось – мокро, грязно, холодно. А у честной бабки, наверное, разносортица случилась, вот и нашла дуру, то есть Валентину, всучила. С тех пор выражение «женщина с честными глазами» стало у Крещенских символом вранья и наивности. Но в остальном Валентина была бабой доброй и надежной. Вот обе они и хлопотали над махоньким Алешкой, пока Катюля, истощенная очередной кормежкой, спала без задних ног.

Новоиспеченные бабушка с дедушкой. Пока движения неловкие, но немного практики – и все наладится!
Надо сказать, что у каждого члена семьи лицо прям-таки дурело от счастья, стоило только подойти к кроватке с дитятей. Дитятю Катя с Дементием назвали Лешкой, имя, которое в свое время предназначалось мальчику, если бы родился он у Алены с Робертом. Но нет, не случилось, родились две девки. А тут, во втором поколении, все совпало – и имя хорошее, доброе, всем понравилось, и мечта бабушки и дедушки заполучить Лешку в семью исполнилась.
Роберт пока смотреть – смотрел, но брать сокровище побаивался, хотя молодая бабушка, Алена, пользовалась любой возможностью, чтобы впихнуть-таки младенца ему в руки. Зато на Аленин день рождения, через две недельки после рождения внука, Роберт написал новоиспеченной бабушке поздравительную колыбельную:
Лиска, большая уже деваха, помимо помощи, племянника всячески использовала в корыстных целях: она училась в выпускном классе и любила подвалить к школе с колясочкой да погремушечкой и прогуливалась себе у входа, чем вызывала горячее сочувствие родителей пока еще бездетных одноклассников и даже некоторых учителей. А как же, еще десятый класс не закончила, а уже мать, ядрена мать…
Но больше всех почему-то от счастья ошалел Бонька, любимый семейный спаниель. Он очень любил

Впервые бабушка!
Катю и после Лидки считал ее главной своей кормилицей и подругой. Так вот, когда увидел ее с ребеночком, сначала насторожился, тщательно и вдумчиво принюхался и вдруг заорал, прям как баба, хотя был уже вполне взрослый кобель, долго, протяжно, с руладами и всхлипами. Подошел с некоторой опаской поближе, громко и натужно задышал, пытаясь втянуть в себя, видимо, для успокоения, весь Катин запах и ее шевелящегося сверточка, а потом затих, положив умную голову ей на колени…
Отпустило Катерину не сразу. Застарелая женская боль так долго владела ее телом и разумом, что с бездетностью своей она почти свыклась, душа крылышки опустила и тихо потекла по жизненному пути, не видя более в нем особого смысла. Но выстрадав наконец ребеночка, вылежав его в буквальном смысле слова и родив, хоть чуть раньше срока, но все-таки родив, живого, кричащего, совсем не подозревающего о том, сколько для этого пришлось испытать матери, она с головы до пят наполнилась гормонами счастья, которые умный пес сразу учуял. И даже угадал своим мудрым чутьем, что источник этой радости – ошеломительно и волнующе пахнущий мелкий живой человечек, который ни с того ни с сего появился в доме. Глаз Бонька с двери детской не сводил, полеживал, уютно устроившись в углу коридора, и следил за всеми, кто осмеливался войти в заветную комнату, где так густо пахло счастьем. Активный младенческий запах этот был ему еще не знаком, не встречался пока на жизненном пути, и собачье сердце каждый раз интуитивно убыстряло ход, когда кто-то проносил малыша мимо. И Бонька сразу посчитал его своим, самым главным, тем, ради кого в семье все и было задумано. В общем-то, не ошибся.
Дементий, счастливый отец, подытоживал свои командировочные дела в далекой Индии, но они никак не итожились, командировку все продлевали и продлевали, поскольку не могли определиться со сменой караула. Кормили обещаниями: то отправим домой сразу после майских, а если никак не получится, то в июле уж точно, ну а осенью так вообще стопроцентно… Катя писала мужу слезливые письма, что ждет, как одинокая гармонь, что сын потихоньку растет, что головку держит, скоро сделает первые шаги, слово «папа» вот-вот скажет, а там уже и в школу пора, и жениться, а папка никак не едет.
Очухаться после родов у Кати долго не получалось. Этот вроде как естественный родовой процесс стал для нее слишком серьезным испытанием, не только морально, но и физически. Она несколько часов кряду кряхтела и постанывала в предродовой, лежа на липкой оранжевой клеенке и слушая истошные крики мучениц из соседнего, родильного, зала. В родильный зал она переходить боялась, надеялась все-таки родить здесь. Название звучало слишком уж напыщенно и устрашающе – родовой зал… Да и орать женщины начинали сразу, как только за ними закрывались тяжелые двухстворчатые двери. В предродовой – нет, всё было тихо-мирно, ну пусть кто-то мог позволить себе чуть застонать, а там, в зале… Так что мечталось родить здесь, в тишине, на этой липкой клеенке.
Но боль нарастала. Она была выматывающая, ни с чем не сравнимая, долгая и жгучая. К Катерине изредка подходила рукастая и сисястая тетка, сильная духом и телом, в бывшем белом халате, бесцеремонно залезала в нутро, закатывала глаза, шептала какие-то цифры и шла дальше по конвейеру. Тетка была циничной и строгой, работу свою делала уверенно и в разговоры с роженицами не вступала, словно это были немые безымянные машины по производству детей.
Через пару часов мучений после очередного осмотра Катю отлепили от клеенки и, уже совершенно обессиленную и измотанную, повели все-таки в родовую. Сил уже не было, и сопротивляться было бесполезно. Хотя даже с кушетки ей было страшно встать: казалось, только она поднимется на ноги, дите, которого она столько месяцев выпестывала и вылеживала, выскользнет наружу. Но нет, вредный ребенок, наделавший столько шуму за эту нестерпимо долгую беременность и норовящий все время вылезти на волю при любом удобном моменте, сейчас вцепился в мать изнутри, притих и не желал двигаться с места. Ни сверхчеловеческие потуги, ни внутренние переговоры с маленьким упрямцем, ни уколы, ни мудрые указания врачей вот уже сколько времени разродиться не помогали. Катя полулежала-полусидела на холодном металлическом постаменте, почти неприкрытая, выставленная на всеобщее обозрение, и ей было абсолютно на все наплевать – боль затмевала всякий стыд. Только бы скорее это закончилось, мечтала она. И больше ни-ког-да! В родильном зале господствовала уже другая акушерка, похудее, позначительнее и поизмученнее. Глаза у нее были пугающе яркие, кафельно-голубые и слегка воспаленные. Наверное, продежурила всю ночь, решила Катя, глядя на ее усталое лицо и незакрывающиеся глаза. Акушерка еще раз осмотрела новенькую и сразу решила идти на крайние меры: позвала санитара, огромного рыжего парня, который с ходу, не поздоровавшись, лег, как пресс, на Катин живот, чтобы выдавить из чрева нахального ребенка. Не тут-то было! Малец хоть немного и продвинулся к выходу, но рождаться, то есть выходить на волю, не желал. Или не мог.